Лягу я с позором и осудившего меня на сие оправдаю, что положил он меня туда, куда положил, и впрямь: чем я заслужил лучшее место, ибо наг я и лишен заслуг и благих деяний. И тут соберутся вереница за вереницей все аггелы-вредители, сотворенные из моих грехов, и взойдут к Горнему суду требовать мне вящей кары и ада поглубже. А пока не свершился суд, что я делаю? Твержу наизусть все ведомые мне песнопения, пока не забываю, где я нахожусь. И от избытка чувств все громче читаю я. Слышат это святые пииты и говорят себе: что за глас из могилы, пошли посмотрим. Спускаются и видят сию смятенную душу. Приходят они и берут меня своими святыми руками и говорят: это ты тот неизвестный, что извлек нас из пучины забвения? И вот они улыбаются мне со скромностью праведников и говорят: пошли с нами, Гавриэль, и усаживают меня меж собою, и я укрываюсь в их святой сени. Вот утешение за муки мои.
Сидел себе Гамзо и улыбался, как бы обманывая самого себя, будто в шутку сказал он свои речи. Но я-то его вижу насквозь и знаю, что верит он в то, что говорит, больше, чем готов в этом признаться. Я вгляделся в его лицо, лицо средневекового еврея, оказавшегося в нашем веке, чтобы поставлять рукописи и оттиски ученым и книжникам, чтобы те снабдили их сносками, и замечаниями, и библиографией и чтобы люди вроде меня прочли и возвысили душу прелестью стихов.
Сносит Гамзо свои муки и утешается надеждой на будущее. А тем временем горюет он по жене, что недужна и нет исцеления ея недугу. Заговорил я с ним о лечебницах, где больные получают немного требуемого им. Сказал я: хорошо бы поместить Гемулу в лечебницу. А насчет платы — для начала есть у вас двенадцать фунтов, что я храню, и прочие деньги найдутся. Сдвинул Гамзо ермолку на голове и сказал: эти двенадцать фунтов я получил за рукописи, что продал вместе с чудесными листьями. Спросил я Гамзо, подозревает ли он покупателя в том, что обманом присвоил листья. Сказал Гамзо: я человек не подозрительный, может, сначала он и сам не заметил, а когда заметил, сказал себе: «Раз они мне достались, значит, они мои». А может, счел, что листья частью купленного были. А может, иногда считал он так, а иногда — этак. Мораль идет на уступки, и человек не становится непорядочным, коль толкует ее по мере надобности, а тем более, если речь идет о книгах. Сказал я: думаете, он знает силу листьев? Сказал Гамзо: откуда ему знать. Мне бы попал такой лист, и не объяснили бы мне, в чем его сила, и я бы не понял. Да и все эти исследователи — люди современные, хоть бы ты и рассказал им, в чем сила чар, только посмеялись бы над тобой. И если бы купили — купили бы как образец фольклора. Ох, фольклор, фольклор. Все, что не объект исследований, — для них фольклор. И наше Священное Писание превратили не то в объект исследования, не то в фольклор. Люди живут во имя Писания и жизни не щадят во имя наследия отцов, а тут появляются ученые и превращают Писание в исследование, а наследие отцов — в фольклор.
Призадумался я над словами Гамзо и подумал об ученых, собирающих чудодейственные средства. Владельцам они творили чудеса, а ученым лишь приумножают достаток. Подумал я и об этом бедняге, сокрушенном духом и поставленном на колени, которого Пресвятой, да благословится Он, угнетает муками. Коль можем мы судить человека по деяниям его, ясно, что не за деяния, совершенные в этом воплощении, он наказан. Но мне ли задумываться о таких делах? Человеку вроде меня надо радоваться, что на него покамест Господь не обращает внимания. Провел я рукой по лбу, прогоняя лишние мысли, и вгляделся в человека, сидевшего против меня.
Я вгляделся и увидел, что он склонил голову и ухом припал к стене. Удивило меня это. Время шло, а он не отрывал ухо от стены. Сказал я: кажется, вы слушаете, о чем беседуют между собой камни стены? Глянул он на меня и не сказал ни слова, только вновь напряг слух. И так он сидел: ухо прижато к стене, глаза горят, и кривой глаз, и зрячий, только один полон недоумения, а другой — ярости. |