Однажды в людном коридоре он так от самого себя устал, что вынужден был остановиться и вслух строгим тоном приказать себе: брось, ради всего святого, и успокойся; а в следующее мгновение, когда студентки, пробегавшие мимо, прижав к грудкам учебники, обернулись и уставились на него, он обнаружил, что представления не имеет, что же он такое должен бросить, поскольку в руках у него ничего, ну то есть совсем ничего не было.
Он не утратил призвания, просто повзрослел; он хотел повзрослеть, а если бы даже и не хотел, куда бы он делся. История, неисследованная страна, которая виделась ему где-то в туманном далеко, — оказалась такой обыденной и отличалась от собственной его повседневности не сутью, но скучными географическими подробностями и местными обычаями, длинные списки которых ему пришлось заучить наизусть; он знал это наверняка, потому что исследовал эту страну вдоль и поперек в полном соответствии с вышеозначенным призванием, он жил в ней каждый рабочий день.
Он всегда рос не вглубь, но вовне, подальше от чудес и сказок; и теперь до него дошло, что его путешествие было путешествием прочь от детства, таким же походом за внешние пределы, как тот, в который уже давно выступило человечество, и по основным пунктам которого он, Пирс Моффет, всего лишь наскоро пробежался в ходе своего собственного онтогенеза, и вот теперь, повзрослев, обнаружил себя в той самой точке, до которой к настоящему моменту успело дойти человечество.
Когда я был ребенком, я мыслил как ребенок и поступал как ребенок, но теперь я мужчина и покончил с ребячеством.
Когда-то, в самом начале — в начале его собственных начал и в начале рода человеческого, — были такие истории, в которые ребенок может вжиться, отчет о происшедшем, который можно было понимать буквально: об Адамыеве и о Христо Форколумбе, о солнышке с рожицей и о луне, тоже с рожицей; истории, которые нельзя просто взять и сбросить, как отыгранную карту, из них можно только вырасти, как из старых плавок, — и с легким чувством ностальгии подменить рожицу именем, научным термином. Истории, из которых он вырос; и взрослые предупреждали, что именно так оно и будет, когда он с чисто детской горячностью пытался добиться от них объяснений по поводу той или иной чужеродной детали, и чтобы они встроили ее на подобающее место, истории, чья ветхая ткань расползалась у него в руках. Однажды в рождественский сочельник, когда в детской полыхали жестокие споры, Сэм Олигрант вызвал его и Хильди, его двоюродную сестру, которая была старше его на какие-то несчастные пару месяцев, завел их в верхнюю спальню и все в деталях рассказал про Сайта-Клауса, и им обоим не только с самого начала было ясно, что он говорит чистую правду, но и ощущение было такое, словно камень с души упал, как будто проклюнулся из яйца птенец: их с Хильди пустили в большой, взрослый мир. Только малышам ничего не говорите, попросил их тогда Сэм, а то испортите им праздник.
А потом он пробивался наружу из других историй, побольше: про Бога, рай и ад, про Четыре Основные Добродетели, про Семь Святых Таинств и девять ангельских хоров. Если оглянуться, то все это случилось словно бы в одночасье: он сделал один-единственный шаг и все это оставил за спиной, со вздохом облегчения, с тянущей болью утраты и решительным кивком: обратно ни ногой, даже если захочется. Даже если получится. Впрочем, не получится: этот маленький игрушечный мир был ему теперь не по росту, он носил его при себе, как допотопные часы-луковицу, в любой момент вынь и полюбуйся, механизм отлажен и в полном порядке, вот только время в нем остановилось навсегда.
И так далее, выходя за пределы колоссальных смысловых полей, сквозь круги Истории и частных историй, не только про Христофора Колумба, который обнаружил, что земля круглая, не только про отцов-основателей и про то, какие они были жутко умные, но через целые вселенные мысли, каждая из которых делалась тем меньше, чем больше он узнавал о ней, — пока ему не становилось в ней тесно и он выходил прочь, притворив за собой дверь. |