|
История, которую он, казалось, знал, дорожка, по которой он ходил каждый рабочий день, тропа, которая вела вспять, через путаницу битв, переселений, завоеваний, банкротств, революций, одно за другим, одно за другим, через мужчин и женщин, которые совершали поступки и произносили фразы, грезили и играли в игры, покуда наконец вся эта вереница не замыкалась непостижимо сама на себя у давно остывшего кострища посреди огромной пустой степи, — и вот, похоже, от этой тропки ответвляется другая, такая же длинная и такая же запутанная, но только успевшая давным-давно затеряться из виду, и по какой-то причине теперь, именно теперь, она вдруг опять стала видна ему и другим, и поднимается предутренний ветер, как только бледнеет на рассвете ночь. И Пирсу казалось, что выбегала эта тропка прямо из-под ножек найденного недавно на улице потертого бархатного кресла, в котором он сидел поздно ночью задумавшись.
На этом пути прошлое становилось со временем не темнее, но ярче; вдоль этой дорожки протянулись утренние земли, где жили мудрые предки, которые знали то, что мы позабыли, там стояли сверкающие города, возведенные с искусством, ныне утраченным.
Эта тропа не уводила извилистым путем в звериные сумрачные дебри: будучи гораздо короче той, которую Пирс привык называть Историей, на самом деле она была бесконечной, потому что с замыканием последнего века на самое начало веков тропа сворачивалась в кольцо, змея хватала пастью быстро исчезающий во тьме кончик хвоста. Нынешняя история соткана из времени, но когда-то ткань ее была иной.
Да уж, вот о чем бы рассказать студентам, подумал он. Историю, сюжет которой сделан не из времени, историю, которая отлична от Истории, но отражается в ней, как сон отражается в яви.
Как сон отражается в яви.
С некоторым трудом он выбрался из своего нового кресла и подошел к окну, выключил свет и стал смотреть на вечно живые огни города.
Как-то раз утром, когда он еще был ребенком — сколько же ему тогда было, лет пять-шесть, не больше, — он проснулся, увидев страшный сон, полный блужданий и погонь в каких-то темных лабиринтах, и мама попыталась объяснить ему природу снов, почему всегда выходит так: вот вроде бы тебе грозит смертельная опасность, а на самом деле ты всегда остаешься невредимым. Сны, сказала она, это всего лишь истории, только е те, что снаружи, которые в книжках и которые рассказывает папа. Сны — это твои собственные истории, которые внутри Истории, которые внутри, и каждая кроется во всех остальных, как если бы все истории, в которых мы когда-то побывали, крылись до поры до времени в нас самих, с самого начала, когда и что бы ни случилось. Истории — вот из чего соткана та история, которая не соткана из времени.
Забавно, подумал он, забавно, забавно, забавно. Ему на самом деле стадо смешно, как будто он ощутил вращение Земли босыми пятками. Может быть, он все-таки не до конца утратил призвание, может быть, он просто положил его не на то место, давным-давно по ошибке закрыл дверь в историю, которую нельзя было перерасти; историю о том, откуда берется история. Но старую запертую дверь вышибло предутренним ветром, за ней были другие двери, без числа и счета, и, одна за другой, они открывались все глубже и глубже в расцвеченные разными красками века.
Когда он только начинал преподавать в Барнабасе, ему за былые заслуги (довольно сомнительные), проявленные в изучении эпохи Возрождения, поручили преподавать не только историю, но и «мирлит», то есть введение в мировую литературу для первокурсников, курс, который тогда еще имел статус обязательного. Гомер, Софокл, Данте, Шекспир, Сервантес — все промелькнули в первом семестре, пролетев по большей части поверх студенческих голов, в недостижимой вышине, как медленно взмахивающие крыльями птерозавры; Пирсу казалось, что если в дальнейшем студентам случится иметь дело с книгами упомянутых авторов, они, по крайней мере, вспомнят, что когда-то их друг другу представили. |