Нечто среднее между больничной пижамой и тюремной робой. Куртка и штаны из какой-то неизвестной ему ткани. Во всяком случае, не из хлопка. На ногах – домашние тапочки. Тоже из странного материала – не то кожи, не то ткани. И вместо подошв – не резина и не пробка, а что-то упругое, но прочное.
В памяти сразу всплыло: Мюнхен, двадцать четвертый год. После неудачной попытки свергнуть баварское правительство его тоже посадили в тюрьму, но камеры там были не такими мерзкими, как эта. И там он мог читать, писать, гулять и общаться с соратниками по партии.
Все ясно. Значит, он все-таки попал в плен.
Но как это могло случиться? Он же отлично помнил, что разгрыз и проглотил ампулу с мгновенно действующим ядом!
Оставалось предположить только одно: те болваны, которым он отдал свой последний приказ, то ли из трусости, то ли из разгильдяйства, то ли по сознательному расчету не выполнили его волю!
Он скрипнул зубами. «Никому нельзя доверять до конца, абсолютно никому! Даже, казалось бы, по-собачьи преданному Шмундту, который был в курсе всех моих личных дел и секретов. Иначе как объяснить, что он не облил нас с Евой бензином и не поджег наши тела после того, как мы умерли? Вернее, должны были умереть…
Факт есть факт. Раз я еще жив, значит, яд был не таким уж смертельным, а Шмундту что-то помешало довести дело до конца.
И вот теперь я в плену…
На секунду его обожгла безумная, несбыточная надежда: а может быть, я заблуждаюсь, и то, что я принимал за реальную смерть, было лишь тяжким бредом? Вспомни, может быть, ты был тяжело болен, а теперь болезнь позади? Тогда ни о каком плене не должно быть и речи, хотя Берлин наверняка все еще окружен…
Он сел на жестком лежаке и прислушался, чтобы уловить хоть какой-нибудь звук за стенами камеры. Но ни отдаленной канонады, ни дрожания пола от близких разрывов снарядов он так и не уловил. Хотя даже в рейхсканцелярии последнее время пол и стены содрогались от непрерывного артобстрела.
Значит, все-таки плен…
Он вновь обвел хмурым взглядом скудный интерьер помещения. Смешно было надеяться на что-то другое: даже если бы он болел, свои не стали бы помещать его в тюрьму. К тому же тот властный наглый голос, который приказал ему в прошлый раз замолчать, никак не мог принадлежать кому-нибудь из обслуживающего персонала. В нем сквозили враждебность и отвращение. Правда, говорил неизвестный на немецком языке. И без акцента.
На него вдруг накатил животный страх. Он вспомнил, как незадолго до обручения смертью с Евой до него дошла весть о гибели Муссолини. «Великого дуче» поймали вместе с любовницей в Милане, расстреляли, а потом толпа долго глумилась над беззащитными трупами, топча их ногами.
Неужели меня ждет тот же конец? Ведь именно этого я хотел избежать, когда принимал решение добровольно уйти из жизни!
Интересно, что стало с Евой? Осталась ли она тоже в живых или ее ампула оказалась по-настоящему эффективной? И что стало с Германией? Хотя, если вдуматься, последнее уже не имеет значения.
«Немцы оказались недостойными такого вождя, как я, а поэтому должны исчезнуть с лица Земли, чтобы уступить место на ней более сильным и жизнеспособным народам».
Откуда эта напыщенная декларация? Неужели это он говорил когда-то? Или, наоборот, кто-то говорил это ему? Но кто, кроме него, мог претендовать на роль вождя германского народа?..
Чтобы хоть на миг избавиться от охватившей его растерянности и неуверенности в себе, он с трудом поднялся на ноги – тело затекло от долгого бездействия – и прошелся взад-вперед по камере, исподлобья разглядывая стены и дверь.
Он несколько раз прошагал от нар до двери и обратно, прежде чем сообразил, что у него ничего не болит и что физически он чувствует себя почти так же, как в полузабытые юношеские годы. Даже правая нога, в которую он был ранен в далеком 1916 году, сейчас повиновалась безотказно, и ее не приходилось подволакивать. |