Екатерина, приученная выслушивать упреки молча, ни слова не возражала. Однако внутренне выстраивала линию защиты. Во-первых, она не имела ни малейшего понятия о поведении Жуковой: горничную приставили к ней всего полгода назад по приказанию самой императрицы. Во-вторых, она «отличала и любила эту девушку не чрезмерно, без влечения и склонности, а единственно потому, что она была весела и менее других глупа и, по правде говоря, очень невинна». В-третьих, великой княгине было сомнительно, чтобы ее вспыльчивая мать, начинавшая нещадно браниться при всяком удобном случае, сохранила бы в тайне нерасположение к Жуковой, тогда как ей стоило лишь запретить дочери отличать эту девушку. «Я в силу привычки ей повиноваться, наверное, посбавила бы пылу», — заключала Екатерина.
Словом, великая княгиня не поверила в истинность упреков Елизаветы Петровны. «Опыт научил меня быть настороже относительно того, что высказывала эта государыня в гневе, — с горечью замечала она. — …Опыт меня научил, что единственным преступлением этой девушки было мое расположение к ней и ее привязанность ко мне. Последствия оправдали эти предположения: все, кого только могли заподозрить в том же, подвергались ссылке или отставке в течение восемнадцати лет, а число их было немалое»<sup></sup>.
Ситуация кажется очень странной. Буквально в один день милость сменилась гневом. Доброе расположение — откровенной слежкой. Неужели ждали только отъезда матери великой княгини, чтобы сбросить маски? Конечно, нет. Но отъезд знаменовал собой перемену положения самой Екатерины — отныне она занимала в отношении «голштинских матадоров» место принцессы Иоганны. Очень чувствительная к малейшей опасности Елизавета Петровна прекрасно это понимала. Ласковое отношение не меняло сути происходящего: каждый шаг великокняжеской четы должен был контролироваться.
То, что не все действия государыни диктуются сердцем, Екатерина поняла зимой 1746 года, когда в столицу пришло известие о смерти свергнутой правительницы Анны Леопольдовны, «скончавшейся в Холмогорах от горячки, вслед за последними родами». «Императрица очень плакала, узнав эту новость, — вспоминала Екатерина. — Она приказала, чтобы тело было перевезено в Петербург для торжественных похорон. Приблизительно на второй неделе Великого поста тело прибыло и было поставлено в Александро-Невской лавре. Императрица поехала туда и взяла меня с собой в карету; она много плакала во время всей церемонии»<sup></sup>.
О чем плакала Елизавета? По некоторым свидетельствам, она любила и свою племянницу правительницу Анну Леопольдовну, и ее годовалого сына. Но родственная любовь одно, а логика развития политических событий — другое. Претендуя на корону, кузины стали противницами. Дочь Петра выиграла. Внучка Ивана проиграла.
Этот пример должен был на многое открыть Екатерине глаза: в царской семье невозможна ни бескорыстная любовь, ни безграничное доверие. Наличие наследника — тем более женатого, а стало быть, совершеннолетнего в полном смысле слова, — с одной стороны, стабилизировало власть императрицы, с другой — служило источником постоянной угрозы. Отсюда то всплески доброго, человеческого чувства Елизаветы, то резкие, порой грубые действия, державшие великокняжескую чету в постоянном напряжении и удалении от большого двора, под неусыпным надзором специально приставленных лиц.
Соглядатайство и доносительство вменялось прислуге в прямую и едва ли не священную обязанность. На следующий день после свадьбы, вспоминала Екатерина, «я нашла в своих покоях Крузе, сестру старшей камер-фрау императрицы, которая поместила ее ко мне в качестве старшей камер-фрау… Я заметила, что эта женщина приводила в ужас всех остальных моих женщин, потому что, когда я хотела приблизиться к одной из них, чтобы по обыкновению поговорить с ней, она мне сказала: „Бога ради не подходите ко мне, нам запрещено говорить с вами вполголоса“». |