Обе женщины почти сразу же скрестили мечи, хотя Екатерина сквозь слезы уверила Бестужева, что «приказы государыни являются нерушимым законом» для нее и что она с покорностью принимает эти изменения в своем дворе. Выражая мысли Елизаветы, Мария сказала великой княгине, что она упряма. Екатерина захотела узнать, чем она могла заслужить подобную оценку, но Мария надменно ответила, что она сказала то, что ей велела императрица, и больше ей нечего добавить.
Начало было плохим, но дальше дела пошли еще хуже. Мария Чоглокова почти не спускала с Екатерины глаз, и та стала ее пленницей. Они проводили вместе долгие часы — дуэнья с каменным лицом и медленными, плавными движениями и веселая, живая, умная великая княгиня, которой теперь было отказано в общении с ее прежними подругами и которая вынуждена была терпеть постоянные поучения Марии, скучные и тупые. Часто у Екатерины не было никакого занятия, кроме чтения, и она с радостью погружалась в свои книги. Она молила бога, чтобы ее тюремщица Мария разрешилась от бремени как можно скорее, и тогда она, Екатерина, получила бы несколько дней передышки.
Екатерине позволялось проводить время с Петром, но встречи со всеми другими были ограничены до предела. Мария запретила прислуге Екатерины беседовать с ней.
— Если вы скажете ей больше, чем «да» или «нет», — предупредила их опекунша, — я передам императрице, что вы усердно интригуете против нее, потому что интриги великой княгини хорошо известны.
Опасаясь буйного гнева царицы, все старались вести себя так, чтобы не дать ни малейшего повода заподозрить их в измене, и потому прислуживали своей госпоже молча, что усугубляло ее недобровольное одиночество.
Всякий, кто заговаривал с Екатериной, сразу возбуждал подозрения в Марии, и даже сдержанные комплименты вызывали у нее недоверие. «Той зимой, — вспоминает Екатерина в своих мемуарах, — я уделяла много времени своей внешности. Княгиня Гагарина часто говорила мне украдкой, хоронясь от мадам Чоглоковой — ибо, с точки зрения последней, каждый, кто хвалил меня, даже мимоходом, совершал тяжкое преступление, — что я с каждым днем становлюсь все краше». Отгороженная от внешнего мира, лишенная своих обычных удовольствий, Екатерина проводила больше времени перед зеркалом. Дважды в день ей делал прическу искусный парикмахер-калмык, совсем юный, почти мальчик. Волосы у нее были на зависть густыми и, завиваясь, красиво обрамляли лицо. Елизавета освободила ее от обязанности брить голову и носить злосчастный черный парик, и ее волосы роскошным потоком растекались по спине и плечам, вызывая зависть у придворных дам. Она не пудрила их, и природный сочный каштановый цвет вызывал всеобщее восхищение.
Екатерине начали льстить, правда, шепотом. Кто-то сказал ей, что шведский посол Вольфенштерн считает ее «очень хорошенькой», и это смущало ее, когда (это было редко) ей разрешали обратиться к нему. («То ли от скромности, то ли по кокетству, я не знаю, — писала она позднее, — но смущение было подлинным».)
Екатерина цвела, но Мария была тут как тут. Она напускала стужу на ее цветение, стараясь испортить настроение и омрачить радость.
— Я обязательно доложу обо всем императрице! — заявляла Мария, почувствовав малейший намек на фривольность или отступление от установленного порядка (как писала Екатерина, «беспорядком она называла все, что не являлось абсолютной скукой».) Чтобы побудить опекаемую к более серьезному образу мыслей, Мария добилась от правительницы распоряжения о том, чтобы посещать святую церковь чаще, чем прежде. Теперь, помимо дневной службы, Екатерина и Петр должны были ходить к заутрене и вечерне. Когда бы молодая пара ни покидала дворец — то ли направляясь на какое-то светское увеселение, то ли сопровождая непоседливую императрицу в ее загородных поездках, — Мария всегда следила за тем, чтобы молодые не допускали и намека на легкомыслие. |