Следовательно, желание оставить что то значимое после себя, – как сказал Бекер, чтобы что то менялось, – это выражение попытки превзойти смерть. Смысл как ощущение человеком того, что его жизнь что то меняет, что он был значим, что оставил частицу себя потомству, – смысл, понимаемый таким образом, по видимому, обусловлен желанием человека не умирать. Когда Толстой сокрушался, что в его жизни нет смысла, который не будет разрушен неминуемой смертью, он говорил не о том, что смерть разрушает смысл, а о том, что он не смог найти смысл, который разрушил бы смерть.
Мы слишком легко принимаем мысль о том, что смерть и смысл полностью взаимозависимы. Если все должно умереть, то какой смысл может иметь жизнь? Если наша солнечная система в конце концов должна сгореть – зачем к чему либо стремиться? Но хотя смерть добавляет еще одно измерение к смыслу, смысл и смерть отнюдь не слиты в одно целое. Если бы мы могли жить вечно, мы бы все равно были заинтересованы в смысле. Как быть с тем, что наши переживания превращаются в воспоминания, а те в конце концов исчезают совсем? Какую связь это имеет со смыслом? Такова, по видимому, природа переживаний. Как может быть иначе? Переживания временны, и мы не можем существовать вне времени. Когда они миновали, они миновали, и с этим ничего нельзя сделать. Исчезает ли прошлое? Правда ли, что, как сказал Шопенгауэр, «то, что было, существует в столь же малой степени, как то, чего никогда не было»? Действительно ли память не «реальна»? Франкл утверждает, что прошлое не только реально, но также постоянно присутствует. Ему жаль пессимиста, который отчаивается, видя, как его отрывной календарь становится с каждым днем все тоньше, и он восхищается человеком, сохраняющим каждый листок, соответствующий удачному дню, и с радостью размышляет о полноте дней, представленных этими страницами. Такой человек будет думать: «Вместо возможностей у меня остались реальности».
Мы имеем дело с ценностными суждениями, а не с изложением фактов. Представление о том, что ничто не важно, если оно не длится вечно или не приводит в конце концов к тому, что сохранится навек, – никоим образом не является объективной истиной. Несомненно, существуют цели, оправданные и полноценные сами по себе, не требующие бесконечного ряда внешних оправданий. Как сказал в XVIII веке Дэвид Хьюм, «невозможно движение, уходящее в бесконечность, чтобы какая то вещь всегда была причиной, по которой желанна другая. Что то должно быть желательным само по себе и благодаря своей непосредственной гармонии с настроением или чувством человека». Если бы не было целей, завершенных в себе, если бы все требовало оправдания чем то внешним, что, в свою очередь тоже нужно было бы оправдывать, тогда существовал бы бесконечный регресс цепь оправданий, не имеющая конца.
Под видом бессмысленности часто выступает не только тревога смерти, тревога, проистекающая из осознания свободы и изоляции также нередко принимается за тревогу бессмысленности. Взгляд на существование как на часть некоего грандиозного замысла, существующего «где то там», в котором человеку предназначена какая то роль, позволяет нам отрицать свою свободу и свою ответственность за план и структуру собственной жизни и избегать тревоги отсутствия почвы. Страх абсолютного одиночества также побуждает нас искать отождествления с чем нибудь или кем нибудь. Стать частью большей группы или посвятить себя какому то движению, делу, идее – все это эффективные способы отрицания изоляции.
Смысл жизни – культуральный артефакт?
К вопросу о смысле жизни примешиваются не только проблемы, обусловленные конечными факторами, связанными со смертью, свободой и изоляцией: его также чрезвычайно трудно увидеть вне культуральных предубеждений. Однажды я видел карикатуру, которая вполне иллюстрирует эту проблему. Она изображает стайку американских путешественников, напряженно внимающих тибетскому монаху на вершине отвесной горы. |