Изменить размер шрифта - +
.. Однако это позднейшее объяснение. На самом пленуме ничего такого, – что его ошибка связана с неподходящей датой выступления, – он не говорил.

Но даже если и в самом деле под ошибкой он подразумевал лишь неудачно выбранный момент для критики партийного руководства, стоило ли извиняться, признавать «ошибку»? Как-никак, Ельцин вступал в смертельную борьбу с партийной верхушкой, с Горбачевым, и публичный конфликт был тут вполне подходящим оружием.

Впрочем, он, по-видимому, и сам еще не вполне осознавал значение этого своего шага. Мы ведь читали его признание: «Когда я шел на трибуну, конечно же, не думал, что мое выступление станет каким-то шагом вперед, поднимет планку гласности, сузит зону вне критики и так далее… Нет, об этих вещах не думал. Важно было собрать волю в кулак и сказать то, что не сказать не могу».

Почему все-таки он стал каяться? Валентин Юмашев считает: все дело в длительном «партийном стаже»:

– Лично я это объясняю долгими годами его пребывания в партийных рядах. К тому же не рядовым ее членом, на последнем этапе – первым секретарем обкома, секретарем ЦК, кандидатом в члены Политбюро. Там ведь были вполне определенные, строгие правила игры. Если тебе «указывают на ошибки», ты должен их признать, без вариантов. Это было доведено почти до автоматизма. И вырваться из него после стольких лет было не так-то легко.

31 октября на заседании Политбюро Горбачев сообщил, что получил от Ельцина новое письмо (странный способ общения между кандидатом в члены Политбюро и генсеком), в котором тот еще раз признает допущенную ошибку, сообщает, что бюро Московского горкома обсудило сложившуюся ситуацию, одобрило решение пленума ЦК (еще бы оно не одобрило его!), призвало Ельцина взять назад заявление об отставке. Однако Ельцин вновь отказался это сделать.

 

 

Экзекуция на пленуме горкома

 

Как пишет Ельцин, он тяжело переживал происходящее. Переживания перехлестывали через край. 9 ноября с сильным приступом головной боли, боли в сердце его отвезли в больницу. По его словам, врачи «сразу накачали лекарствами, в основном успокаивающими, расслабляющими нервную систему». Запретили вставать с постели, постоянно ставили капельницы, делали новые уколы. Головные боли были «сумасшедшие». Его хотела навестить жена – не пустили: нельзя беспокоить.

А ему ведь тогда было всего-навсего пятьдесят шесть…

И вот в таком состоянии генсек, по рассказу Ельцина, потребовал его «на ковер»:

«Вдруг утром 11 ноября раздался телефонный звонок. АТС-1, «кремлевка», обслуживающая высших руководителей. Это был Горбачев. Как будто он звонил не в больницу, а ко мне на дачу. Он спокойным тоном произнес: «Надо бы, Борис Николаевич, ко мне подъехать ненадолго. Ну, а потом, может быть, заодно и Московский пленум горкома проведем». Говорю, я не могу приехать, я в постели, мне врачи даже вставать не разрешают. «Ничего, – сказал он бодро, – врачи помогут».

Если все действительно было так, как пишет Ельцин… Гм… Тут трудно подобрать слова. Самые мягкие: не слишком это гуманно, скажем так.

«Этого я никогда не смогу понять, – продолжает Ельцин. – Не помню в своей трудовой деятельности, чтобы кого бы то ни было – рабочего, руководителя – увезли бы больного из больницы, чтобы снять с работы. Это невозможно. Я уж не говорю, что это элементарно противоречит КЗоТу, хотя у нас вроде к руководителям КЗоТ отношения не имеет (да, для высшей партноменклатуры существовали свои законы, не те, что для остальных прочих. – О.М.) Как бы плохо Горбачев ни относился ко мне, но поступать так – бесчеловечно, безнравственно… Я от него просто этого не ожидал. Чего он боялся, почему торопился? Думал, что я передумаю? Или считал, что в таком виде со мной как раз лучше всего на пленуме Московского горкома партии расправиться? Может быть, добить физически? Понять такую жестокость невозможно…»

Пришлось собираться.

Быстрый переход