Изменить размер шрифта - +
Крутя педали тренажерных велосипедов, они громко переговариваются. Полушутя Джон замечает, что мать будет разочарована, если выяснится, что премия Стоуи досталась ей лишь потому, что 1995 год провозглашен годом Австралии.

— А она за что желает ее получить? — спрашивает Уитли.

— За то, что она самая-самая, — откликается Джон, — во всяком случае по мнению вашего жюри. Не лучшая во всей Австралии, не лучшая из женщин-австралиек, а просто лучшая из лучших.

— Без понятия бесконечности не существовало бы математики, — парирует Уитли. — Это отнюдь не значит, что бесконечность существует на самом деле. Бесконечность всего лишь умозрительная конструкция. Создание человеческого разума. Само собой, мы едины во мнении, что Элизабет Костелло — лучшая из лучших. Просто мы хотели бы прояснить для себя, что это такое в контексте сегодняшнего дня.

Джону непонятно, при чем тут аналогия с бесконечностью. Ему остается лишь надеяться, что Уитли пишет лучше, чем говорит.

Реализму неуютно в обществе идей. Иначе и быть не может. Ведь в самой его основе заложена идея о том. что идеи неспособны существовать автономно, что они могут существовать лишь в облике вещей. Поэтому когда (как в данном случае) речь идет об идейном споре, реализм его инсценирует, выстраивая ряд ситуаций — например, прогулки на лоне природы, бесконечные беседы, — в которых каждый из персонажей озвучивает определенную идею, выступая, в некотором роде, как ее живое воплощение. И слово «воплощение» в этом случае оказывается ключевым. Во время подобных дискуссий идеи не парят, да и не могут парить, в свободном полете: каждая из них привязана к очередному оратору, ее озвучивающему, и представляет собой некую матрицу, составленную на основе интересов некоей группы. Тот, кто ее провозглашает, всего лишь рупор. Например, слова Джона продиктованы его заботой о том, чтобы современный читатель не воспринимал его мать как автора развлекательного чтива постколониальной поры, а слова Уитли — опасением, как бы его не приняли за старого самодура.

Ровно в одиннадцать он стучится в ее номер. Ей предстоит долгий день: сначала интервью, затем выступление на радиостанции колледжа и, наконец, вечером торжественная церемония награждения и ее тронная речь.

У нее выработана своя тактика общения с журналистами: она перехватывает у них инициативу, строя диалог из блоков воспоминаний. Она повторяла их столько раз, что иногда Джону кажется, как будто его мать уже и сама принимает все, что говорит, за чистую монету. Вначале длинный монолог о детских годах в пригороде Мельбурна (и непременно про какаду, которые пронзительно кричали в глубине сада), с небольшим отступлением по поводу того, какую опасность таит в себе представление о беззаботном существовании так называемого среднего класса. Засим следует пассаж, посвященный смерти ее отца в Малайе от брюшного тифа. Мать остается где-то на заднем плане: она играет на фортепиано вальсы Шопена. После этого, как бы случайно, повествование о том, какое влияние на ее прозу оказала музыка; далее следует кусок об ее пристрастии к чтению в подростковом возрасте — читала запоем всё без разбора. Затем она перескакивает на свое увлечение Вирджинией Вульф — это уже в студенческие годы — и говорит о влиянии, которое та на нее оказала. Затем — о кратком пребывании в Школе изящных искусств и о полутора годах в послевоенном Кембридже («Больше всего мне запомнилось, как много усилий надо было приложить, чтобы не замерзнуть»).

А далее о том времени, которое она провела в Лондоне («Думаю, я могла бы стать профессиональной переводчицей, но лучше всего я знала немецкий, а он, сами понимаете, в то время не пользовался популярностью»). Свой первый роман она (о скромность!) оценивает довольно низко, хотя, надо признать, уже этот ее роман был наголову выше всего, что тогда издавалось.

Быстрый переход