|
Время от времени он забегал в контору, пытаясь соединиться по телефону со Смольным. В восемь часов вечера ему это удалось. Он получил задание переброситься на фронт под Пулково, в красноармейскую часть, где только что выбыли из строя два комиссара.
В сарай набилось полсотни красноармейцев. Горел костер, было дымно. Входившие, засыпанные мокрым снегом, с удовольствием крякали, стаскивая с плеча винтовку, протискивались к огню. Сарай находился в стороне от Московского шоссе, в деревне, на южном склоне Пулковского холма. Было за полночь, под дощатой крышей свистела непогода, редко доносились выстрелы.
Бистрем по совету пожилого красноармейца Ермолая Тузова (почему-то принявшего в нем хлопотливое участие) разулся и сушил носки и башмаки. Местечко у огня устроил ему тот же Тузов: «Братишечки, видите, человек растроганный, надо бы потесниться – сомлеет…» Потеснились, – впрочем, на Бистрема никто не обращал внимания.
Почти сутки он не спал и не присаживался. С Путиловского – в Смольный, оттуда – на фронт, в мокрую, снежную, жуткую темноту, где угрожающе окликали сторожевые. Только теперь можно было передохнуть. Весь мокрый, в липнущем белье, засунув руки в рукава, Бистрем мужественно боролся со сном. Голоса слышались, будто за мягкой стеной, – содрогаясь, с испугом он разлипал веки: ни на секунду нельзя понадеяться, что настроение у бойцов до конца прочно; здесь были разные люди. Ему не нравился услужливый Ермолай Тузов, – прищуренный, с бороденкой, – слишком ласков. Бистрем настораживался каждый раз, когда в обрывки разговоров ввертывался медовый голос Ермолая, – нет-нет, да и поглядывал быстро, сквозь щелки, спит ли комиссар.
Застуженный, хрипучий голос:
– Промерз, где только душа, ребята, пустите к огоньку, Христа ради.
Ермолай – скороговоркой:
– Нынче, миленок, Бога поминать не велено.
– Как же говорить-то?
– «Батрак-бедняк»… Его поминай.
Огромный, как туча, человечище пропихивается к костру, валится на колени едва не в самый огонь:
– А ты все вертишься, Ермолай, как вор на ярмарке.
– Я, как все, – от своей свободы верчусь: нынче ни царя, ни Бога…
Еще чей-то тревожный голос:
– Василия Мокроусова нет здесь?
Угрюмый безусый красноармеец, накинувший на голову шинель, на корточках у огня, ответил:
– Не ищи.
Сзади:
– Ой, что ты?
Мокрый человечище:
– Застрелили насмерть Мокроусова.
Бистрем таращится. Сон мягкой пустотой бросается на него, опрокидывает в ничто, – голова кивает, валится на грудь, очки сползают, губы вытягиваются.
Ермолай – кому-то:
– Ну да, я – лужский… Чего? Да будет тебе – кулак, кулак… Не такие кулаки-то… У кулаков дома железом крыты.
Молодой красноармеец, под накинутой шинелью:
– А у тебя чем крыто?
Огромный человечище, – борода его распушилась от огня:
– За войну-то Ермолай раз пять, чай, слетал домой, по хозяйству. Знаем мы, чем его изба крыта… Железа-то у него припасено, – замирения только не дождется… (Ермолай на это только: «Ах, ах!») Вместе, чай, в царской армии служили – я рядовой, он – вестовой. Человек известный.
– Ну, еще что? – со злобой спросил Ермолай.
– Я как был бос, так и ныне бос… А ты, гляди, живалый, – красная звезда!..
Молодой красноармеец усмехнулся худощавым лицом. Ермолай царапнул зрачком огромного человечища, но обернул все в шутку:
– Эх, ты, чудо морское, то-то говорлив… (И уже – не тому, с кем спорил, а – к стоящим в отблесках пламени у дверей сарая, – видимо, продолжая какой-то начатый разговор. |