Изменить размер шрифта - +
Мари в шансонеточном платье засыпала на диване. Вера Юрьевна, пошатываясь, брела на лужайку, где над озером вставало осеннее солнце, валилась в копну сена и дремала в странных видениях, рожденных из пузырьков шампанского. Налымова находили мертвецки пьяного в самых неожиданных местах.

Молча, мрачно обедали, опохмеляясь водочкой. После обеда купались в холодном озере. Под вечер Мари уезжала. Через день уезжала в Стокгольм и Лили – по требованию Хаджет Лаше она дала объявление в гостинице «Гранд-отель» об уроках французского и английского; требований покуда не поступало, но определенные часы приходилось отсиживать в холле гостиницы, сдерживая зевоту над иллюстрированными журналами.

Всего тяжелее были пустые часы, когда Вера Юрьевна и Налымов оставались одни в Баль Станэсе. Василий Алексеевич старался держаться в сторонке, – то одиноко покуривал на крылечке, то возился с футбольным мячом, труся за ним пропитой рысцой по поляне. Однажды Вера Юрьевна долго наблюдала, как он сидел с удочкой на берегу в Лилькиной широкополой соломенной шляпе. Вера Юрьевна подошла, посмотрела на поплавок, на консервную жестянку с червями, в лицо Василию Алексеевичу. От солнца, от водки кожа у него лупилась, глаза были совсем выцветшие. Пожала плечами: «Шут гороховый, право…»

Они мало разговаривали, только о мелочах. Здесь между ними не было близости. Вера Юрьевна и подумать не могла бы теперь прийти ночью «выкурить папироску в его постели». В Баль Станэсе все осложнилось. Нагромоздились чувства, не выразимые словами. Не будь его здесь, половина тяжести свалилась бы с Веры Юрьевны. Но то, что он остался, наполняло ее почти что мрачным восторгом. В тот же первый день приезда она рассказала ему в подробностях свои константинопольские похождения. На Василия Алексеевича это как будто не произвело впечатления. «Твой жизненный опыт, Вера Юрьевна. Так это и запиши». Но после разговора он совсем бросил хихикать и разводить «философьишку». К Вере Юрьевне у него появилась особая осторожность, как к чему-то, что выше меры переполнено и хрупко.

Иногда ей приходила дикая мысль (почему в сущности дикая?): неужели он не может придумать какой-нибудь план спасения, вытащить ее и себя из предсмертного мрака? Должен же он получить деньги от Чермоева и Манташева. Все дело в том, чтобы бесследно скрыться от Хаджет Лаше, от полиции, от русских, от всего прошлого… Что ему мешает? Легкомыслие, безволие? «Шут гороховый…» С папироской сидит, щурится на поплавок. Злоба приливала к сердцу Веры Юрьевны. Сердце свирепо сжималось, в горле – злой клубок. Но понемногу отходила в тишине под плывущими над озером облаками… «Нет, он прав, конечно, – никуда не уйти, не скрыться… Все это пошлость и чушь… Клейменые…»

Однажды она попросила его присесть рядом на копне. Обхватив руками колено, сказала:

– Все время думаю о тебе, – загадочный ты человек. Скажи, ради Бога, на что ты надеешься? Неужели только так – пищеварить, выпивать и – в могилу? Ведь что-то не так… Я не про себя говорю, про тебя… Почему ты ничего не придумаешь? А уж я-то за тобой, как смятая газета в пыли за автомобилем, помчалась бы… Понимаешь, у тебя вихря нет, у тебя хода нет… Ну, почему? Ты меня измучил… В Константинополе в номере у Лаше после убийства и в Париже с Левантом, когда он меня, мерзавец, на улицу посылал… это тоже было, – месяца за три до Севра… во мне была сила жить, несмотря ни на что… А теперь нет… Вася, не могу представить: человек, которого любишь, этот человек больше всего мира… В нем – все… А ты хочешь уверить меня, что ты – чучело на огороде, машешь рукавами… (Покусав губы, сдержалась, – вот-вот готовая закричать.) У тебя должна быть идея… Зачем прикидываешься шутом гороховым, – с ума сойду, не пойму… Сволочь ты!.

Быстрый переход