Изменить размер шрифта - +

Когда я командовал штрафниками, я, конечно, не надеялся, что все они – те, кто доживет до победы, – станут какими‑то образцовыми гражданами. Но все равно не верилось, что, выжив на такой страшной войне и получив жизнь вроде бы заново, человек захочет ее опять погубить в грязи и стыдухе. Ну что же, рядовой Левченко видел, как воевал его комроты Шарапов, бандит Левченко пусть посмотрит, как умрет Шарапов – старший лейтенант милиции…

Каким‑то детским заклятием убеждал я себя, что не наживется Левченко после меня, есть какая‑то справедливость, есть правда, есть судьба – падет на него моя кровь, и его проволокут по асфальту, как шофера «студера» Есина.

Поднял я на него глаза, чтобы сказать ему пару ласковых и взглянуть напоследок в буркалы его продажные. Но Левченко и не смотрел на меня, сидел он, подперев щеку ладонью, и равнодушно глядел в угол, будто его и не касалось мое присутствие здесь и молчал он все время. Он молчал! Он молчал! Почему?!! Почему он молчит целый час, хотя узнал меня в первый же миг – мы ведь всего‑то год не виделись!

Он ведь не может так все время молчать – он‑то понимает, что мой приход сюда – конец им всем! Ведь Левченко в отличие от остальных знает, что в сорок третьем меня не комиссовали по инвалидности, что только в сентябре сорок четвертого принял командование их штрафной ротой под Ковелем!

Чего же он ждет? Чтобы я выговорился до конца? И тогда он встанет и обскажет друзьям, что и как вокруг них на земле происходит?

А мне‑то что теперь делать? В его присутствии дальше ваньку валять нет смысла.

Что же делать?

– Машину‑то хорошо водишь? – спросил меня горбун.

– Ничего, не жаловались…

– На фронте ты где служил? Шоферил?

– Два года просидел за баранкой, – сказал я с усилием, чувствуя, как язык мой становится тяжелым и непослушным, будто у пьяного. А я ведь и не захмелел нисколько – обстановочка сильно бодрила.

Чго же делать? Что делать? Что бы Жеглов на моем месте сделал? Или что стал бы я делать на фронте в такой ситуации? Ну, засекли бы, допустим, немцы разведгруппу – я бы ведь не стал разоряться, размахивая голыми руками. Залег? Или пошел бы на прорыв?

Пропади ты пропадом, Левченко! Нет мне пути назад!

– В автобате 144‑й бригады тяжелой артиллерии служил. Две медали имел – при судимости отобрали, – сказал я твердо.

Полыхая весь от ярости, думал я про себя: пускай он, гадина, скажет им, что не служил я в автобате шофером, а вместе с ним плавал через Вислу за «языками», пусть он им, паскуда, скажет, что я сорок два раза ходил за линию фронта и не две у меня отобранные медали, а семь – за Москву, за Сталинград, «За отвагу», «За боевые заслуги», за Варшаву, за Берлин, за Победу! Скажи им, уголовная рожа, про две мои Звездочки, про «Отечественную войну», про мое «Красное Знамя», поведай им, сука, про пять моих ран и расскажи заодно про надпись мою на рейхстаге! И про моих товарищей, которые не дошли до рейхстага, и про живых моих друзей, которых ты не видел, но которые и после меня придут сюда и с корнем вырвут, испепелят ваше крысиное гнездовье…

А Левченко не смотрел на меня. И молчал.

– А не говорил Фокс про дружка своего? – спросил горбун.

– Убили менты дружка его, – сказал я. – Застрелили, значит…

– Где ж случилось это?

– Не знаю, я там не был, а Фокс не говорил. Сказал только, что по глупости на мусоров налетели и корешу его в затылок пулю вмазали. Без мучений кончился, сразу же помер. Он еще сказал, что так, может, и лучше, раненый человек слабый, его на уговор легче взять…

Обвел я их взглядом – интересно мне было, как они прореагируют на весть о смерти Есина, все‑таки им он был свой человек.

Быстрый переход