И во всем этом чаептии и бестолковой утренней суете, в ожидании и в неизвестности уже витал потихоньку сладковатый тошнотворный запах смерти…
В начале десятого горбун слез со своего высокого стульчика и скомандовал собираться. Лошак подавал ему тулупчик, он неспешно заматывал шею длинным шерстяным шарфом, рыжий лисий малахай натягивал, продевал длинные обезьяньи руки в романовский теплый тулупчик, а Лошак терпеливо стоял за его спиной, как лакей.
Холуи! Противные холуи!
Нацепил малокопеечку и пальтишко Промокашка, влез в реглан убийца Тягунов, накинул на плечи ватник Чугунная Рожа, подпоясал ремнем шинель Левченко. У стены неподвижно стояла бабка Клаша и буравила меня глазом. Но молчала.
– Ну, молодцы, родимые, с богом? – сказал‑спросил горбун. – Присядем на дорожку, за удачей двинулись мы… И снег нам сподручен – коли там мусора были, то на пустыре они наследили обязательно…
Все присели, а горбун сказал:
– Верю я, будет нам удача – по святому делу пошли, друга из беды вызволять.
Я подумал, что он гораздо охотнее отработал бы друга своего, как кролика вчера, кабы не боялся, что он их завтра всех сдаст до единого…
Горбун встал, подошел к Клаше, бабке‑вурдалачке, обнял ее, и троекратно расцеловались они.
– Жди, мать, вернемся с удачей…
Ах вы, тараканы! Упыри проклятые! Кровью чужой усосались, гнездовье на чужом горе выстроили, на слезах людских…
Да ты, бабка Клаша, не на меня смотри, а на своего распрекрасного горбуна! Последний раз вы, сволочи, видитесь! Навсегда, навсегда, навсегда! Конец вашей паучьей семейке наступил! Не вернется паук, не вернется…
– Стерегись его, Карпуша, – сказала бабка‑вурдалачка и показала на меня в упор пальцем. А я ей поклонился и сказал:
– Готовь, бабка Клаша, выпивку‑закуску, пировать к тебе приеду…
– Пропади ты пропадом! – громко, с ненавистью шепнула она и отвернулась.
Горбун толкнул меня легонько в спину:
– Хватит языком трясти. Пошли…
На улице был сладкий снежный запах, белизна и тишина. Во дворе за двухметровым заплотом стоял уже прогретый хлебный фургон, горбун уселся с Лошаком в кабину, а мы попрыгали в железный ящик кузова. Заурчал мотор, затряслась под ногами выхлопная труба, грузовик медленно тронулся, перевалил через бугор у ворот и выкатил на улицу. И поехали мы…
Тягунов, Левченко и я уселись на пустых ящиках, а Чугунная Рожа и Промокашка сняли с борта длинную доску, и под ней открылись продольные щели – как амбразуры. В фургоне стало светлее, и через щели мне были видны мелькающие дома, трамвай, влетела и сразу же исчезла пожарная каланча. Мы ехали из района Черкизова в сторону Стромынки…
Ужасно хотелось курить. В кармане я нащупал кисет, который мне дал вчера Копырин: «Защемит коли – потяни, легче на душе станет…» Сильно трясло на ухабах заледеневшей мостовой или руки у меня так сильно тряслись, но свернуть цигарку никак не удавалось – все время табак просыпался. Левченко долго смотрел на меня, потом взял у меня из рук кисет и очень ловко, быстро свернул самокрутку, оставил краешек бумажки – самому зализать, – и протянул мне. Чиркнул, прикурил, затянулся горьким дымом, ударило мягко, дурманяще в голову, оперся я спиной о холодный борт и закрыл глаза.
Вот и подъезжаю я к концу своего пути. Прощай, Варя… Вся надежда на нашу встречу, если Жеглов догадается насчет двери в кладовку… Интересно, о чем думал Вася Векшин, когда к нему на скамейку подсел бандит Есин… За тебя, Вася, отомстили… И за меня с ними со всеми рассчитаются… Только самому еще очень хотелось пожить… Дожить до обещанной Михал Михалычем Эры Милосердия…
Прощайте, Михал Михалыч… Вы как‑то сказали, что люди узнают о вашей смерти только из заметки в газете о вашей смерти… А получается все наоборот. |