Или хотя бы на семь.
Все расселись по своим привычным местам на скользких холодных скамейках автобуса, Жеглов с подножки осмотрел группу, как всегда проверяя, все ли в сборе, махнул рукой Копырину, тот щелкнул своим никелированным рычагом‑костылем, и «фердинанд» с громом и скрежетом покатился.
Жеглов сел рядом со мной на скамейку, и было непонятно, дремлет он или о чем‑то своем раздумывает.
Шесть‑на‑девять устроился с Пасюком и рассказывал ему, что точно знает: изобретатели открыли прибор, который выглядит вроде обычного радиоприемника, но в него вмонтирован экран – ма‑а‑ленький, вроде блюдца, но на этом экране можно увидеть передаваемое из «Урана» кино. Или концерт идет в Колонном зале, а на блюдце все видно. И даже, может быть, слышно.
Пасюк мотал от удовольствия головой, приговаривал:
– От бисова дытына! Ну и брешет! Як не слово – брехня! Ой, Хгрышка!..
И снова повторял с восторгом:
– Ой брехун Хгрышка! Колы чемпионат такой зробят, так будешь ты брехун на всинький свит!
Шесть‑на‑девять кипятился, доказывая ему, что все рассказанное – правда, а он сам, Пасюк то есть, невежественный человек, не способный понять технический прогресс.
Жеглов спросил меня, медленно, как будто между прочим:
– Ты чего молчишь? Устал? Или чем недоволен?
Я поерзал, ответил уклончиво:
– Да как тебе сказать… Сам не знаю…
– А ты спроси себя – и узнаешь!
Я помолчал мгновение, собрался с духом и тяжело, будто языком камни ворочал, сказал:
– Недоволен я… Не к лицу нам… Как ты с Кирпичем…
– Что‑о? – безмерно удивился Жеглов. – Что ты сказал?
– Я сказал… – окрепшим голосом произнес я, перешагнув первую, самую невыносимую ступень выдачи неприятной правды в глаза. – Я сказал, что мы, работники МУРа, не можем действовать шельмовскими методами!
Жеглов так удивился, что даже не осерчал. Он озадаченно спросил:
– Ты что, белены объелся? О чем ты говоришь?
– Я говорю про кошелек, который ты засунул Кирпичу за пазуху.
– А‑а‑а! – протянул Жеглов, и когда он заговорил, то удивился я, потому что в один миг горло Жегтова превратилось в изложницу, изливающую не слова, а искрящуюся от накала сталь: – Ты верно заметил, особенно если учесть твое право говорить от имени всех работников МУРа. Это ведь ты вместе с нами, работниками МУРа, вынимал из петли мать троих детей, которая повесилась оттого, что такой вот Кирпич украл все карточки и деньги. Это ты на обысках находил у них миллионы, когда весь народ надрывался для фронта. Это тебе они в спину стреляли по ночам на улицах! Это через тебя они вогнали нож прямо в сердце Векшину!
Ну и я уже налился свинцово тяжелой злой кровью:
– Я, между прочим, в это время не на продуктовой базе подъедался, а четыре года по окопам на передовой просидел, да по минным полям, да через проволочные заграждения!.. И стреляли в меня, и ножи совали – не хуже, чем в тебя! И, может, оперативной смекалки я начисто не имею, но хорошо знаю – у нас на фронте этому быстро учились, – что такое честь офицера!
Ребята на задних скамейках притихли и прислушивались к нашему напряженному разговору. Жеглов вскочил и, балансируя на ходу в трясущемся и качающемся автобусе, резко наклонился ко мне:
– А чем же это я, по‑твоему, честь офицерскую замарал? Ты скажи ребятам – у меня от них секретов нет!
– Ты не имел права совать ему кошелек за пазуху!
– Так ведь не поздно, давай вернемся в семнадцатое, сделаем оба заявление, что кошелька он никакого не резал из сумки, а взял я его с пола и засунул ему за пазуху! Извинимся, вернее, я один извинюсь перед милым парнем Котей Сапрыкиным и отпустим его!
– Да о чем речь – кошелек он украл! Я разве спорю? Но мы не можем унижаться до вранья – пускай оно формальное и, по существу, ничего не меняет!
– Меняет! – заорал Жеглов. |