Кроме этой неприятной обязанности, от которой откупился бы Ермола охотно, старику предстояло еще сделать колыбель и приготовить разные мелочи. Дитя просыпалось и кричало, надо было убаюкивать его — и несмотря на то, что случалось довольно часто, старик находил силы возиться с ребенком, потому что силы эти исходили из сердца.
В подобных заботах быстро промчалась весенняя ночь, и серый день, заглянув в окна, застал Ермолу, еще и не думавшего об отдыхе. Он хотел идти вытесать колыбель в другой комнате, но боялся оставить одного ребенка, тем более, что коза могла бы разбудить дитя, а ему при стуке топора не было бы этого слышно.
Временами представлялись ему трудности и горе, но потом снова блестела надежда на успех, и старик позабывал голод, необходимость сна и усталость. Рассвело уже совершенно, когда он принялся доить козу, чтобы дать молоко на завтрак приемышу, — но старая Жидовка не так была послушна, как он думал. Она была упряма, знала лишь тех, к кому привыкла и неохотно покорялась насилию по воле владельца. Сперва старик обращался с ней очень кротко, гладил ее, уговаривал, но потом должен был прибегнуть к более крутым мерам. Тогда коза воспротивилась торжественно, сорвалась с привязи и начала прыгать по хате, стуча рогами то в одну дверь, то в другую. Дитя проснулось, начало кричать, и старик схватился за голову.
К счастью, на эту сцену пришла казачиха, которая, едва проснувшись, поспешила в Ермоле, влекомая любопытством. Увидев положение старика, баба расхохоталась, но тотчас же принялась за дело — и словно волшебным способом усмирила животное. Потому ли, что Жидовка привыкла к женщинам, или увидев двух против себя, поняла, что сопротивление бесполезно, она смирилась перед казачихой и позволила спокойно себя выдоить. Старик уже качал на руках ребенка.
— А что? — спросила соседка. — Хорошо провели ночь?
— Я не ложился, но дитя спало отлично. Проклятая коза только беспокоила.
— О, с этой меньше всего будет заботы; в два дня она привыкнет. А ребенок спал?
— Как ангел: ни одно дитя не умеет так спать. И что за умный мальчик, кажется, даже начинает меня узнавать.
Ермола очень удивился, когда при этих словах казачиха рассмеялась ему в глаза, — и замолчал, чувствуя себя как-то неловко.
— Не знаю, почему вам Бог не дал жены и детей, — сказала соседка через некоторое время, — или вы должны были родиться женщиной.
Не успела казачиха договорить последнего слова, как над дверью послышался громкий голос:
— Гей, Ермола, старый трутень, что же ты не выходишь? Разве ты не видишь, я дожидаюсь.
Это был эконом Гудный, который, услыхав о вчерашнем происшествии, захотел, проездом в поле, сам удостовериться в истине, чтоб рассказать своей жене подробности. Ермола вздрогнул, потому что, по возможности, избегал этого господина, но, оставив дитя на руках соседки, вышел поскорее из хаты. Эконом сидел на толстой лошадке, в шапке, надетой набекрень, в длинных сапогах и с бичом в руке; по его лицу было видно, что он не выехал на холод из дому без рюмки водки. Это был один из экономов молодого поколения, заступивших на место старых верных слуг прошлого столетия. Усвоив все прежние недостатки своих предшественников и обогатившись вновь приобретенными пороками, пан Гудный, по-прежнему, называл крестьян хлопами, держал строго, обкрадывал бессовестно и считал за низость быть экономом, велел называть себя паном управляющим, и всем рассказывал, что не замедлит сделаться посессором . Вместе с женою они самовольно распоряжались в порученном им имении, думая только об одном, как бы выйти из положения, которое было им не по вкусу; оба без сердца, надутые спесью, они отличались самой гнусной безнравственностью.
Короткое и круглое лицо пана Гудного до того обросло волосами, что виднелись одни лишь черные, немного скосившиеся глаза, мрачный взгляд которых давал понятие о его характере. |