Изменить размер шрифта - +
У нас не было никого и ничего, кроме друг друга. Не только люди, но и природа, краски, звуки – все исчезло. Вместо этого был сумрачный склеп с рядом таинственных замурованных ячеек, в которых томились невидимые узники, зловещая тишина и атмосфера насилия, безумия и смерти.

В карцере оставалось ночью лежать на некрашеном асфальтовом полу в пыли. Я была в холщовой рубашке, в такой же юбке и арестантском халате в нетопленной, никогда не мытой и не чищенной небольшой камере и дрожала от холода. Невозможно было положить голову на холодный пол, не говоря уже о его грязи. Чтобы спасти голову, надо было пожертвовать ногами: я сняла грубые башмаки, и они служили изголовьем. Пищей был черный хлеб, старый, черствый. Когда я разламывала его, все поры оказывались покрытыми голубой плесенью. Есть можно было только корочку.

Мрачная драма, достойная суровой эпохи средневековья, совершилась в пятидесяти верстах от столицы культурного государства. Там, в Шлиссельбурге, отрезанный от всего мира, узник не мог поднять голоса в свою защиту и быть услышанным. Грачевский протестовал, чтобы предстать перед судом, чтобы описать положение тюрьмы, а если его не казнят, посадят на цепь и будут мучить, то он сожжет себя керосином. Отчаявшись во всем, и потеряв, наконец, всякую надежду предстать на суде, но, желая во что бы то ни стало, предать гласности все муки и надругательства, павшие на долю ему и его товарищам, он 26 октября 1887 года выполнил свой замысел.

Обширная камера коридора – настоящий зал для заседаний инквизиции. Ряд темных дверей, запертых семью замками. Они стоят мертвые и неподвижные, замкнутые так, будто им не суждено раскрыться никогда. Угрюмая темнота и сырость. Сумрачные темные фигуры жандармов странно колышутся в пустоте, как тени или зловещие призраки палачей или наемных убийц.

Внезапно происходит смятение. Все задвигалось, заволновалось. Отчаянно дергают ручку проволоки от звонка, давая сигнал тревоги. Камера номер 9 Михаила Грачевского заперта. А там за дверью, во весь рост стоит высокая худая фигура с матовым лицом живого мертвеца, стоит и темнеет среди языков огня и клубов копоти и дыма. Огонь лижет человека своими красными языками, огонь сверху донизу, со всех сторон. Горит факел, и этот факел – живое существо, человек!

Наконец, дверь отперта. Камера в дыму, в огне, запах керосина и гари. В середине по-прежнему человек. Сгорели волосы, догорает одежда и падает. В клубах дыма померкла мысль, в пламени огня погасло сознание. Несколько стонов глухих, подавленных, – и человек умер.

Мы потеряли право носить свои фамилии и стали просто номерами, казенным имуществом. Его надо было хранить, и это соблюдалось: одних хоронили, других хранили. В коридоре стоял большой шкаф, в котором лежали револьверы, заряженные на случай похищения этого казенного имущества, попытки извне освободить узников.

С мужчинами-заключенными мстительный жандармский смотритель Соколов – Ирод обращался отвратительно, подвергая зверским избиениям за прекословие и неповиновение. Его бессердечие сказывалось, когда, замурованные в свои кельи, беспомощно умирали мои товарищи. Короткое официальное посещение врача поутру и общий обход смотрителя в обычные часы вечером – вот в чем состояло все внимание к умирающему. После агонии следовал воровской унос покойника из тюрьмы, тайком, чтобы мы не заметили. В камеру, из которой вынесли умершего, жандармы продолжали заходить, делая вид, что вносят пищу, и с шумом хлопали дверью, чтобы показать, что никто из нас не выбыл.

Если мы делали попытку стучать, жандармы, чтобы не допустить этого, хватали полена и принимались неистово бомбардировать наши двери, поднимая невероятный шум.

В декабре 1890 года в Шлиссельбург привезли Софью Гинзбург, пытавшуюся собрать рассеянные остатки «Народной воли», и по распоряжению Департамента полиции, чтобы изолировать от нас, поместили в одну из камер старой тюрьмы.

Быстрый переход