На груди у нее – ни-ни, сзади тоже – ни-ни, но на руке часы.
– Ой, глядитя, глядитя!
Эта самая, которая не поймешь кто, на крутой яр поднималась легко, на длинных ногах, юбка у нее была вся в мелких складочках, на ногах – туфли при высоком каблуке, волосы белые, как солома, а глаза – это невозможно: большие-пребольшие, зеленые-презеленые. Кофты на ней не было, а надета была такая же рубашка с синим воротником, какую носили матросы «Смелого». Под рубашкой – надо же! – тельняшка.
– Ой, глядите-ка!
В одной руке у этой самой был чемодан, в другой – патефон, точь-в-точь такой, как у учительши Капитолины Алексеевны Жутиковой. Чемоданчик, видать, легкий, а патефон, чувствовалось, тяжелый, так как эта, которая не поймешь кто, кособочилась на ту сторну, где патефон. А ресницы у нее были большие и загнутые, как у молодой коровы.
Ах ты, мать честная, кто же это такая будет?
– Товарищи, – спросила приехавшая, – а где Петр Артемьевич Колотовкин?
– А здесь я! – отозвался колхозный председатель.
Тогда эта, которая при тельняшке, поставила на землю чемоданчик и патефон, медленно приблизившись к Петру Артемьевичу, поглядела на него боязливо. Ресницы у нее вдруг сделались мокрыми, нижняя полная губа задрожала.
– Дядя, – сказала она негромко. – Папа умер…
Председатель сделал шаг вперед, открыл было рот, чтобы ответить что-то, да так и не ответил – обмер с перекошенной от ранения щекой.
Тихо было.
Пароход «Смелый» паром пошипливал осторожно, чайки по вечернему времени над рекой Кетью не галдели, и народ, любящий председателя Петра Артемьевича, стоял мертво, глядя в землю, – вот оно и пришло, несчастье.
– Раюха! – наконец сказал председатель Петр Артемьевич. – Племяшка моя! Да как же это, кровинушка?
Тут к ним подошел капитан Иван Веденеевич, встав посередке, проговорил тихо:
– Всем городом хоронили Николая Артемьевича. Оркестр, за ним – батальон красноармейцев. Впереди всего народу сам первый секретарь обкома партии товарищ Неедлов…
Ни один из грудников не плакал – затаились все, мальчишки и девчонки уткнулись в материнские юбки; старые старухи и старики лили медленные слезы; мужики средних лет привычно глядели в землю; парни не отрывали удивленных глаз от председателевой племянницы, а младший командир Анатолий Трифонов и про свои письма забыл – держал их в руках нераспечатанными.
– Племяшка моя!… – тише прежнего сказал Петр Артемьевич. – Да чего ты стоймя стоишь, мать? Это ведь племяшка наша, Раюха…
После того метнулась неслышно к приехавшей жена председателя Мария Тихоновна, прижала девичью голову к своей груди, обхватила ее всю мягкими руками, но голосить при народе не стала; а потом выдвинулись вперед все три сына Петра Артемьевича, отгородив спинами от народа мать и двоюродную сестру, оглядев всех грозно – в каждом около двух метров росту, все погодки, – сказали поочередно:
– Драствуйте, Рая! С приездом вас! Счастливого прибытия! Милости просим к нашему шалашу!
А в самом центре улымской толпы, где сидел на бревнышке не разгибающийся в пояснице старый старик дед Крылов, послышалось не то кудахтанье, не то смех, не то кашель – это дед шибко взволновался происходящим. А когда председатель Петр Артемьевич с женой и сыновьями начали выводить из гущи народа дорогую племяшку, чтобы доставить скорее домой, дед Крылов пронзительным по задушевности голосом сказал:
– Того быть не может, чтоб это случилась племяшка. Это народ, племяш! Называется он шотландца, такех я до сколька раз на картинках у родного дядю видывал… У них, у шотландца, баба ходит при штанах, а мужик – при юбке… – И опять занервничал: – Да ты глянь на его, народ! Кака же это племяшка, когда у его сзади – одне бугорки… Шотландца – голову даю на отсек!
3
С тех пор и зажила в Улыме странная девица Раиса Колотовкина. |