Изменить размер шрифта - +

 

О расстояниях

 

М. Ланжевен: Но как вы измеряете эти вещи?

Эйнштейн: Эти вещи не поддаются измерению.

Наши чувства ограничивают нас от и до. Пример такой ограниченности нам дает гамма. Приходится вписываться. Случается, некоторые растения или некоторые газы продляют наши чувства в том или ином направлении. (Так, пейотль заставляет перешагнуть привычный барьер в области перспективы и цвета. А закись азота раздвигает временные рамки.) Или просто сон — он позволяет нам за одну секунду пережить сюжеты столь же насыщенные, как и у Пруста.

Более того, наша непокорность правилам могла бы зайти куда дальше, чем просто сопротивляться сну и мотаться где-нибудь до глубокой ночи вместо того, чтобы с очаровательной послушливостью вьюнка свернуться в комочек, поменять цвет и заснуть с наступлением темноты. Перед нами открывается тысяча возможностей непослушания. Тысяча напильников, чтобы перепилить прутья нашей темницы. Тысяча узлистых веревок, чтобы выбраться наружу, рискуя сломать себе шею. Разве каждый узник не одержим навязчивой идеей вырваться на свободу, пусть даже снизу в нас стреляет часовой, пусть нас схватят и снова запрут в карцер?

Вы можете хлестать море, подобно Ксерксу, бросать вызов горе Афон, метать стрелы в небо, как делали фракийцы — этим вы ничего не измените. Гораздо мудрее направить свой вызов в тот мир, безразличие которого не заставит нас краснеть за наши действия, потому что проверять их никто не будет.

Заслуга художников состоит в том (вопреки приговору, который выносят им судьи первой инстанции), что они преступают сковывающие их законы эстетики, ломают эти рамки, а последний установленный порядок заменяют своим, который нам представляется как беспорядок.

Когда я размышлял об ограниченности холста и цвета, о которую художники бьются с остервенением насекомых, колотящихся о стекло, мне пришла в голову мысль взять лист бумаги и вырваться на свободу, чтобы исследовать (как уж получится) теорию расстояний, не дающую мне покоя. Единственный способ от нее избавиться — это разобраться в ней и выбросить вон. Но она неодолима, потому что у человека для борьбы с ней имеется лишь примитивное оружие, хоть он и считает его верхом совершенства.

 

*

Нет сомнений в том, что Пруст правильно воспринимал время, осознанно применял искаженные перспективы и отдавал себе отчет в том, что мы можем навязывать времени наши собственные. Но у Пруста слишком сильны привязанности. Он с излишним пристрастием относится к шиповнику, к гостиничному столу, к благородной частице фамилии, к платью, чтобы действительно вырваться на свободу. Вероятно, это оправданно, потому что он всего лишь пытается победить реализм. Привязанный, как он говорит, к сиюминутным ощущениям, он впадает в другой реализм, который сводится к соединению снимков, сделанных зрением и слухом, и к их реконструкции с помощью деформирующей особенности памяти.

Это «издалека» было его «вблизи», а «вблизи» отдаляло от него вещи настолько, что он переставал их видеть. Пример: «Но, главным образом, убыль наслаждения, которая, как мне прежде казалось, была порождением уверенности, что ничто у меня этого наслаждения не отнимет.

В тот вечер убежденность, а затем исчезновение убежденности что сейчас я познакомлюсь с Альбертиной, сделали ее, в считанные секунды, сначала едва ли ничего не значащей, и сразу же бесконечно драгоценной в моих глазах».

 

Так он утверждает писательский метод — и выигрывает. Что не исключает возможности вырваться на иную свободу, ибо возможности экспериментов такого рода безграничны. К чести человека будет сказано, что он может смотреть в лицо тому, что лица не имеет, хотя все же трудно дать название невыразимому, тем более если не существует для его обозначения научного термина.

Иными словами, материя, из которой мы сделаны, гораздо дальше от нас, чем любая видимая глазу галактика.

Быстрый переход