Он вяло проталкивал те же публикации через директорат Института.
Директорат плевать хотел на полетаевские апокрифы, он самим-то Полетаевым был сыт по самые уши. Впрочем, это только шло на пользу трудам Полетаева. Он шлифовал, оттачивал, находил все новые исторические и геополитические подтверждения. Но и конца этому видно не было.
“Ну ладно. А у меня-то что не слава Богу? ”
Полетаев вернулся в стекляшку возле “Фрунзенской ”. Он вздрогнул и недоуменно поглядел на обожженный палец – сигарета дотлела. Полетаев тихо ругнулся, лизнул маленький красный ожог и глотнул коньяка. Потом он посмотрел на часы: пора было идти. Но никуда не пошел, а еще раз глотнул и закурил новую сигарету.
“ А то у меня не слава Богу, что именно теперь, этой скучной осенью, мне нужен знак. Знамение. Одобрительное похлопывание по плечу: ты хорош, есть связь времен, дочь подрастет и поумнеет, твоя любовь – не мимо, трудись, преумножай меру вселенского добра… Но ведь нет этого знамения! Нет, черт побери! А я мнительный, вялый, я хочу знамения!..”
Обручев говорил ему: “Ты, Борька, мудришь. Книжный ты, братан, чересчур… Вот я солдатиков видел – у них гимнастерки от вшей шевелились. Они голодали… Язвы на ногах… Командиры их по морде били. А они бы за командиров сдохли. Потому, что командиры их в смерть просто так не гнали. Думали головой командиры, как правильно воевать. Ты давай иди в народ, Борька. Поучись у тех солдатиков простоте бытия. А то у одних суп жидкий, у других – жемчуг мелкий. Ты при мне не рефлексируй, а то я шибко раздражаюсь… ”
“За эти годы я был определенно счастлив трижды… Первый раз – когда Верка меня полюбила и это показала… ”
Он еще раз глотнул, поморщился, потер уголки глаз и с тоской, с давней нудной болью представил себе тогдашнюю
Веру – как она, сдержанная, изысканная принцесса, задыхаясь от нетерпения, расстегивала на нем рубашку, как тонкими прохладными пальцами гладила его по щекам, как что-то сбивчиво говорила и плакала ему в шею, а он, потрясенный, лежал на просторной тахте, в Мишкиной комнате, обнимал Веркины ломкие голые плечи и ошеломленно глядел в потолок – там клубились желтые и розовые волны…
“Второй раз – пять лет назад, когда Верка увезла Катюшу в
Данию, а я делал ремонт. То есть ремонт делали спецы, я изредка инспектировал, а сам жил в Темкиной квартире.
Белов уже ссучился, запродался Управлению, он был “ в поле
”, в Монтрё. А я написал “Обаяние книжной Европы ” – ах, как написал!
И все там было на месте, и цитатки – одна к одной.
Марта цокала языком. Гаривас говорил: “ Ну, что?
Нормально… Я вообще люблю все профессиональное… ”
С четырех я, поддатый, писал. После восьми, хорошо вдетый, украшал виньетками. К одиннадцати, пьянющий, выдумывал самое сочное и делал все грамматические и пунктуационные ошибки. Утром, светлый, отоспавшийся, убирал ненужное.
СУШИЛ. После полудня – “Арбатское полусухое ” или
“Мукузани ” – наводил блеск и глянец.
Третий раз – когда обошлось во Внукове… ”
“Ты по крайней мере можешь мне сказать, в чем дело? ” – спросил Полетаев.
“Одна пуля, кажется, наша, – виновато сказал Садовников. -
В четверг – разбор полетов. Приходи ”.
“Ты чего?.. Ты это!.. Ты не вздумай еще виноватого найти!
– вскипел Полетаев. – Одна пуля или не одна!.. Я тебя не об этом спрашиваю! ”
По холлу хирургического отделения, где они сидели на красной жесткой банкетке, похаживали сухонькие отставные полковники в байковых халатах, Полетаев вытянул ногу и морщился – ему только что сделали перевязку, под марлевой наклейкой на бедре ныло и зудело. |