Изменить размер шрифта - +
Бух. Гармонь бросать жалко, поэтому снял её осторожно — и вниз.

Толпа молчит. Хозяин соляным столбом застыл, глаза злые. А господа живописцы смеются, дымят цигарками.

— Молодец, Аркаша, ну просто молодец!

Аркадий спрыгнул на землю, огляделся.

— Где жених-то, ребята?

— Тут мы, — вышел из толпы лохматый парень.

— Держи, — Аркадий протянул ему гармонь и сапоги. — Женись.

— Да я, ваше благородие… Эх, — схватил подарки, а что сказать — не знает.

— В ножки его благородию, в ножки, — зашумели в толпе.

Парень, словно перед иконой, бухнулся в ноги.

— Да ты, брат, что, — Аркадий поднял его. — Мы студенты, постыдись.

И парень как пьяный пошёл сквозь толпу, прижимая к груди неожиданный подарок.

Кто-то осторожно тронул Аркадия за локоть. За спиной улыбался заискивающе хозяин.

— Извиняюсь. Не знаю, как звать-величать. Но об деле одном желаю поговорить. Я, видите ли-с, все балаганы содержу. Может, согласитесь у меня гимнастом. Не обижу-с.

— Ребята, — Аркадий повернулся к друзьям, — как с деньгами у нас?

— Маловато.

— Ладно, борода. Сколько за выход?

— Синенькую.

— Идёт.

А через несколько дней дальше. С трудом верилось, что всего в полусотне вёрст от Москвы начиналась глушь — разбойничьи леса, непроезжие дороги, гнилые посады, облупившиеся деревянные соборы, лошадёнки с присохшим к шерсти навозом, пьяные побоища, кладбища с поваленными крестами, овцы в избах, больные дети, суровые монастыри, юродивые, засыпанные трухой базары с поросячьим визгом и бранью, нищета, воровство.

И казалось, что вечерами разносятся над землёй плач и стон голодных и обездоленных.

Не надо было обладать острым взглядом художника, чтобы увидеть контрасты. Яркие фейерверки в усадьбе Орловых под Обираловкой. Безвкусный, но величавый дворец Разумовских в Горенках. И повсюду словно грибы вырастали фабричонки и мануфактуры и шли туда из сёл на заработки. Шли в душные бараки, ели гнильё из хозяйских лавок и били земные поклоны, чтобы господь послал лучшую жизнь.

И Аркадий рисовал всё это. И щемящая боль рождалась в сердце, она не давала уснуть, делала никчёмными и ненужными споры о кубизме, урбанизме и прочих новомодных течениях тогдашней живописи.

В Москве всё оставалось по-старому. Только товарищи снисходительно улыбались, глядя на летние зарисовки.

— Ты, Аркаша, слишком реалистичен. Время передвижников кончилось, сейчас бог живописи — цвет, он должен передавать настроение. А у тебя? Мрак какой-то, задворки жизни.

Он отмалчивался, думал над картиной о жизни фабрики. Он уже видел её. Барак, длинный-длинный проход, тусклый свет лампы и лица людей, уставшие, страшные лица.

Теперь и Москву он воспринимал иначе. Иначе воспринимал слова чеховских героев с мхатовской сцены. Как же мог он, человек, родившийся в смоленской слободке, ежедневно сталкивающийся с несправедливостью и нищетой, забыть о своём долге перед народом, уйти на два года в ненужные споры московской богемы!..

 

— Аркашенька, голубчик, — стукнула в дверь хозяйка Алевтина Петровна, — к вам гости.

Аркадий вскочил с постели, начал натягивать брюки.

— Простите, Алевтина Петровна.

— Не ожидали, Аркаша, — на пороге, улыбаясь, стоял Ильин, а рядом с ним товарищ по гимназии — Алёша Певенцов. Алёшка здорово изменился. Из неуклюжего гимназиста превратился в высокого студента-технолога и даже бородкой обзавёлся.

— Господи, Евгений Семёнович, Алёша! Что же вы стоите? Заходите же! Алевтина Петровна, нам бы чайку… Да садитесь!

— Не беспокойтесь, Аркаша, — Ильин шагнул к Харлампиеву, — дайте я вас обниму, голубчик.

Быстрый переход