И всю дорогу до Волынского Саша чувствовала воодушевление, такое же радостное, как и необъяснимое.
Дни еще были теплыми, но вечерами морозило и воздух казался прозрачнее, чем мог быть в городе, как холодная осенняя вода почему-то кажется прозрачнее, чем теплая летняя. И парковые аллеи выглядели в этом воздухе резкими пронзительными линиями.
К павильону было не подъехать. Машина остановилась у ограды парка, а по аллеям пришлось пройти пешком.
Саша шла под прямыми, в темное небо уходящими соснами, и воодушевление становилось в ее душе таким же острым, как запах осенних листьев, и таким же, как этот запах, самостоятельным, не зависящим уже ни от чего внутреннего, из нее самой происходящего.
Оно просто было, это неясное воодушевление, и поражало собою так же, как осенняя природа.
«Может, предчувствие? – подумала Саша. – Но чего – предчувствие? Концерт какой-то необыкновенный будет или вечную любовь встречу?»
Ни то ни другое не походило на правду. Просто бодрил октябрьский холод.
«Вечерами золко уже», – говорил про такой холод Пашка Солдаткин.
Пашка жил в деревне Кофельцы и все лето проводил в дачном поселке. Он был в Сашу влюблен с пятого по девятый класс и ужасно этого стеснялся. Про его влюбленность все знали и, понятное дело, не упускали случая над ним посмеяться. От насмешек Пашка делался морковно-красным, как его шевелюра, и видно было, что он едва сдерживает слезы, но Саше ни чуточки не было его жалко. Подружка Кира Тенета относилась ко всем Сашиным воздыхателям с сочувствием, а сама она всегда была жестокосердна. Но несмотря на это, у Киры собственных воздыхателей ни в детстве, ни в юности не было, а у Саши они не переводились. Или не несмотря на это, а как раз поэтому.
Да, именно такие вечера Пашка называл золкими. Сидели они все на веранде у Иваровских, глянешь в небо – и звездный свет слепит глаза.
Павильон наконец показался за поворотом аллеи. Он был похож на китайский фонарик – белый, полотняный и ярко светился изнутри.
На площадке перед павильоном толпились многочисленные гости. В толпе ходили клоуны, предлагали что-то вытаскивать из разноцветных бумажных пакетов, смеялись, неожиданно кувыркались. По бокам площадки стояли большие газовые горелки, и от этого казалось, что павильон заключен в жаркую прозрачную капсулу, отделяющую его от темного и золкого, как этот осенний парк, мира.
Под горелками стояли жаровни, на них в блестящих медных тазах варилось варенье. Пухленькая повариха в бело-золотом колпаке ссыпала в сироп нарезанные яблоки и лила коньяк из пузатой бутылки.
«Ну да, Гришка говорил же, осенний яблочный праздник, – вспомнила Саша. – Гостей вареньем развлекают».
Она хотела подойти поближе к жаровням и спросить, зачем лить в варенье коньяк, но не успела – подскочил распорядитель, приговаривая:
– Наконец-то, уже начинаем, а вас все нету, мы волновались, вдруг опоздаете или вообще… – и еще какие-то глупости.
Он провел Сашу вокруг павильона к маленькой двери, за которой открылся полутемный, освещенный одной тусклой лампочкой закуток, отгороженный от остального павильонного пространства занавеской. За этой занавеской шумел зал, шум то и дело перекрывался музыкой, от которой павильон ходил волнами, как цыганская кибитка. По краям закутка стояли стулья, посередине стол и рядом с ним вешалка. У вешалки сидел Гришка Ислентьев и застегивал на себе галстук-бабочку. Зеркала не было, и бабочка застегивалась криво.
– Привет, – сказал он, увидев Сашу. – Шубу не снимай пока, тут холодно.
А хоть бы и тепло – вешалка все равно чуть не падала от уже наваленной на нее одежды. Добавлять к этой свалке палантин из бриллиантовой норки Саша не собиралась.
– Слушай, – сказал Гришка, – давай городские романсы споем?
– Почему вдруг? – удивилась она. |