С Великой французской революцией для него в этой сфере человеческой деятельности появилось нечто живое, практичное и осуществимое. Молодой пахарь, так горячо стремившийся возвыситься, теперь простер свои симпатии к целому народу, одушевленному тем же стремлением. Уже в 1788 году мы обнаруживаем старое якобинство идущим рука об руку с новой популярной доктриной, когда в негодующем письме, обращенном против рвения священника-вига, он пишет: «Осмелюсь утверждать, что американский конгресс в 1776 году был не менее способным и просвещенным, чем английский конвент в 1688-м, и что американцы будут праздновать столетнюю годовщину освобождения от нас столь же обоснованно и искренне, как мы свое избавление от деспотизма тупоголового дома Стюартов». Со временем его чувства стали более резко выраженными и даже страстными; но для его самых пылких крайностей существовала основа смысла и великодушия. Он требовал для человека справедливых возможностей, открытой дороги к успеху и известности для людей всех классов. В этом самом умонастроении он помог основать публичную библиотеку в том приходе, где находилась его ферма, в этом самом умонастроении он пел свои пламенные куплеты, направленные против тирании и тиранов. Подтверждением тому, и не единственным, служат эти стихи:
Однако его восторг к этому делу вряд ли шел от ума. Сохранилось много воспоминаний о его злобных, неразумных словах на собраниях литературных кружков, как он отказывался пить за здоровье Питта и пил за здравие Вашингтона, как предлагал в виде тоста «последний стих последней главы Книги Царей» и язвил Дюмурье в нескладном экспромте, полном злобы и насмешек. Симпатии то вдохновляли его на «Шотландцев, проливших свою кровь», то втягивали в пьяную ссору с благонадежным чиновником, за которой следовали извинения и объяснения, трудно дающиеся человеку с натурой Бернса. И это было не самой скандальной его выходкой. 27 февраля 1792 года он принял участие в захвате вооруженного контрабандного судна, купил на последующей распродаже четыре пушки и отправил их с письмом Французской Ассамблее. Письмо и пушки были задержаны в Дувре английскими властями; у Бернса возникли на службе неприятности; ему вежливо, но твердо напомнили, что он как служащий обязан повиноваться и помалкивать; при таком унижении, наверно, вся кровь у этого бедного, гордого, идущего под уклон человека бросилась в голову. Его письмо мистеру Эрскину, впоследствии графу Мару, своими напыщенными, бурными фразами свидетельствует о вспышке уязвленного самоуважения и тщеславия. Наконец ему заткнули рот ничтожным жалованьем акцизного чиновника; увы! Бернсу требовалось содержать семью. Он уже, по собственным словам, ждал от какого-нибудь наемного писаки суждения наподобие этого: «Бернс, несмотря на фанфаронаду независимости в его стихах, после того как был представлен публике не лишенным таланта человеком, однако совершенно лишенный духовных возможностей поддерживать напускное достоинство, превратился в низкооплачиваемого акцизного и влачит жалкое существование в низких домогательствах среди гнуснейших людей». И потом в торжественном стиле, но с пылким негодованием провозглашает право на политическую свободу своих сыновей. Бедный, смятенный дух! Он волновался напрасно; те, кто разделял и кто нет его чувства к Французской революции, понимали его и сочувствовали ему в этом мучительном положении; поэзия и человеческое мужество бессмертны, как человечество, а политика, просто-напросто бесстыдная погоня за правами, меняется из года в год, из века в век. «Две собаки» уже пережили конституцию Сьейеса и политику вигов; а Бернс известен среди англоязычных народов лучше, чем Питт или Фокс.
Тем временем его путь человека, мужа, поэта шел под уклон. Бернс с горечью сознавал, что самого лучшего в нем не осталось; он отказался издавать еще одну книгу, так как предвидел, что это принесет разочарование; стал раздражительно восприимчивым к критике, если не был уверен, что она исходит от друга. |