Но сводить свои счеты у нас не позволим. И гадить здесь не дадим.
Фалько позволил себе проявить легкое нетерпение:
– Слушай… Зря ты затеял этот разговор… Я не имею никакого касательства к тому, что случилось в Алфаме, если речь об этом.
– Я уверен – кое-что ты все же знаешь. Дай кончик ниточки – и я размотаю весь клубок. Хоть что-нибудь, хоть малую малость… И мы разойдемся с миром.
– Если ты о внедренных агентах Франко, то это не я. Клянусь, что об этом я – ни сном ни духом…
– Да неужели?
– Ноль информации. Ровный круглый нолик.
– Дай честное слово.
– Бери.
Алмейда несколько секунд пристально рассматривал его. Потом расхохотался:
– Сукин ты сын!
– Сдачи не надо.
– Премного благодарен, сеньор.
– И – «да здравствует Испания!».
Официант взглянул на него в растерянности, силясь понять, провокация это или просто шутка. Посетитель по виду никак не принадлежал к тем, кто ходил по городу с портупеей через плечо и кобурой на боку, в голубой рубашке или в красном берете, брал под козырек или вскидывал руку в фалангистском приветствии. Глаз у официанта был наметанный: этот импозантный господин в элегантном коричневом костюме, в шелковом галстуке, с платочком, торчащим из верхнего кармана, никак не вписывался в образ современного патриота.
– Ну, да, разумеется, да здравствует… – осторожно, с легкой запинкой отозвался он.
Должно быть, он видел, как арестовывают или расстреливают на месте тех, кто оказался неосторожен. Пуганая ворона, подумал Фалько, куста боится. И при виде такого благоразумия спросил себя, какая же, наверно, неимоверная классовая ненависть скопилась под белой курткой этого пожилого официанта, столько лет подававшего вермут молодым севильским хлыщам. И не потому ли восемь месяцев назад, после военного мятежа, он сохранил работу и жизнь, что вовремя разорвал свой профсоюзный билет и благоразумно кричал «ура!» победившей стороне. Может быть, даже на кого-то донес, поскольку это был самый простой способ обезопасить себя в этом городе, где националисты особо свирепствовали в рабочих кварталах и в кругах республиканцев: с 18 июля было расстреляно три тысячи человек. И Фалько никак не удавалось отделаться от этой мысли, и всякий раз, встречая выжившего (откуда бы и кем бы он ни был), спрашивал себя, какую именно гнусность совершил тот, чтобы уцелеть.
Он улыбнулся официанту, как сообщнику, поправил узел галстука и вдоль красивых изразцовых стен двинулся к вестибюлю через центральный двор, в окна которого щедро лились потоки солнечного света. И он окутал Фалько, и вдохнул в него какую-то радость жизни. Впрочем, Севилья неизменно грела ему душу смесью прошлого, настоящего и будущего. Он прибыл сюда только сегодня утром, подчиняясь телеграмме адмирала, выдернувшей его из Лиссабона: «Спешно завершите начатое. Срочно требуется ваше присутствие Саламанке». Однако проведя целый день в машине и примчавшись в Саламанку, Фалько узнал от Марили Грангер, секретарши адмирала, что неотложные дела вызвали того в Севилью. Сказал, что встретится с тобой там, добавила Марили. И как можно скорей. Велел остановиться в отеле «Инглатерра» и ждать указаний.
– А зачем, не знаешь? – спросил Фалько.
– Понятия не имею. Сообщат, когда шеф сочтет нужным.
Фалько послал Марили свою лучшую улыбку – и без малейшего отклика. Адмиральская секретарша, образцовая жена и мать, миловидная, хоть и бесцветная, была замужем за морским офицером, поднявшим с националистами мятеж на «Ферроле», и ко всему, что не касалось неукоснительного исполнения долга – патриотического, служебного и супружеского, оставалась совершенно нечувствительна. |