Но его два дома были связаны друг с другом на среднем уровне: их вторые этажи соединяла галерея. И их перестроили таким образом, чтобы они могли служить иным целям – в отличие от других трехквартирных жилищ. В 1045-м Джошуа принимал больных, а в 1047-м размещалась его семья.
Довольный, что все в порядке, доктор Джошуа, не потрудившись посмотреть по сторонам, перешел улицу. Машин в Холломене не было, а автобусные маршруты по Дубовой не проходили, и на всем пространстве улицы возвышались неровно смерзшиеся кучи снега высотой в три фута. Они лежали там, куда их набросали, когда чистили тротуары.
Вход в дома был со стороны двора. Доктор прошел под надземным переходом и повернул налево к номеру 1047. Никто из пациентов не записывался, и он не хотел испытывать судьбу и заходить в 1045-й. Небольшая терраска, которой оканчивалась задняя лестница, была давно забита досками, в нее вела крепкая дверь, отворявшаяся в сторону ступеней. Открыв ключом дверь, доктор Джошуа оказался в самодельном тамбуре, дающем такую необходимую защиту от сурового внешнего мира. Еще один ключ и еще одна дверь, которая вела в настоящий коридор. Там он снял отороченную мехом шапку, повесил на крюк пальто, поставил на полку ботинки и, сунув ноги в тапочки, вошел в третью дверь, которая, в отличие от двух прежних, была не заперта. Наконец он оказался у себя дома.
Кухня. Мама стоит у плиты – а где же ей еще быть? Учитывая особенности ее характера и род занятий, ей бы больше пристало быть эдакой ворчуньей – женщиной за шестьдесят с морщинистым лицом и толстыми лодыжками. Джошуа рассмеялся нелепости этой картины. Мать обернулась, улыбнулась и радостно протянула к нему руки:
– Что тебя так рассмешило, Джошуа?
– Просто играю.
Эта женщина была матерью нескольких психологов. И от того, что прекрасно знала это племя, временами казалась умнее и образованнее, чем была на самом деле. Как, например, сейчас, когда вместо того, чтобы удивиться: «Игра? Что еще за игра?», спросила: «Какая игра?».
Джошуа сел на угол кухонного стола, поджал ногу и копался в вазе с фруктами, которая всегда стояла на этом месте, пока не выудил из нее сладкое, крепкое яблоко.
– Я вообразил, – ответил он, хрустя яблоком, – вообразил, что твоя внешность соответствует твоей нелегкой жизни. – Он улыбнулся своим словам, шутливо щурясь. – Представил, что ты старая и некрасивая, отмеченная печатью тяжелого труда.
Она оценила шутку и улыбнулась. Лицо ее расцвело, а на шелковистых щеках – там, где румянец над скулами переходит в молочную бледность, появились ямочки. Не знавшие косметики алые губы приоткрылись, демонстрируя великолепные зубы, огромные близоруко-туманные голубые глаза светились под длинными черными ресницами живым здоровьем, в собранных в узел на затылке великолепных, золотистых, как спелая пшеница, волнистых, густых волосах не было видно ни пряди седины.
У Джошуа от удивления перехватило дыхание: он не переставал удивляться – ведь это же его мать – его мать! – и она самая красивая женщина из всех, которых ему доводилось видеть в жизни. Но сама она своей красоты не сознавала, нежно размышлял он. Удивительно, но в ней нет ни капли тщеславия. Хотя ему было тридцать два года, ей оставалось еще четыре месяца до сорок восьмого дня рождения. Она вышла замуж очень рано: до безумия влюбилась в его отца, который был намного старше, и специально устроила так, чтобы забеременеть не хотела, чтобы его терзали сомнения, можно ли жениться на столь юной красавице. Джошуа радовала мысль, что его отец не устоял перед соблазном обольщения.
Сам Джошуа помнил отца смутно – тот умер, когда ему едва исполнилось четыре года, и теперь он не мог с уверенностью сказать, были ли это его собственные воспоминания или отражение того, что он слышал от матери. Если, как говорят, он был копией отца, то вот уж бедняге не повезло. |