При стуке отворившейся двери она сказала, не оборачиваясь, резким тоном:
— Мама! Оставь меня наедине с господом…
Мать бросилась к ней в безумном порыве, обняла:
— Нет, нет, не надо, дитя мое!.. Не сердись!.. Неужели ты опять уйдешь?..
И вдруг, разжав объятия, она грузно опустилась на колени:
— Хочешь, будем вместе молиться?.. Говори! Я стану повторять за тобою…
Когда солнце заливает дом, его хватает на все этажи. Неужели это относится и к счастью? Два дня спустя после возвращения Элины от Лори пришло письмо, в котором он сообщал, что получает наследство своих родственников Гайетонов. Капитал их был помещен в пожизненную ренту, но остался дом, который он рассчитывает продать; достанется ему и виноградник с хутором, где он думает поместить детей, Ромена и Сильваниру. Оттуда он и пишет — из комнаты страдалицы жены, из комнаты с видом на огромную башню замка. Морис будет учиться в Амбуазе и готовиться к поступлению в Морское училище. Бедный малый, жертва призвания!.. Покончив с этими новостями, Лори-Дюфрен робко добавлял в постскриптуме:
«Вы вновь обрели свою дочь. Думаю, что если бы из этой огромной радости выпало что-нибудь и на мою долю, то Вы об этом написали бы. Но мне хочется, чтобы Вы знали и передали ей, что в моем сердце ничего не изменилось и что у детей по-прежнему нет матери».
Вот ответ г-жи Эпсен во всем трогательном простодушии и со всеми его иностранными оборотами:
«Лори, друг мой! Это моя дочь, и это больше не моя дочь. Она ласковая и послушная, на все согласная, но она холодная, чужая, в ней что-то разбито. Понимаете, с сердцем у нее плохо. Иногда я ее обнимаю, прижимая к себе, чтобы ее согреть. Я ей кричу: «У меня ты одна на свете, дорогая моя девочка!.. А что это такое жизнь, если не любить друг друга?» Она мне не отвечает ничего или говорит, что нужно любить друг друга во Христе и заботиться лишь о спасении души. Она только этим и занята, у нас все время в том и проходит, что мы молимся и читаем душеспасительные книги.
В первые дни она повидалась со всеми нашими друзьями, всюду бывала, а теперь никуда не ходит и даже не думает давать уроки. Я не знаю, что она собирается делать, и пока работаю за двоих. И буду работать, сколько она пожелает: с тех пор как она вернулась, мне снова двадцать лет… Насчет Вас дело тоже обстоит нехорошо. Когда я получила Ваше письмо, я привела к ней Фанни, которую она еще не видела. Я надеялась, что при виде прелестной девочки, ее милого личика и шелковистых волос, которые она так любила расчесывать, ее сердце будет тронуто. Так вот нет же, она ее приняла как чужую, равнодушно поцеловала, как целует меня, и пока она говорила ей о боге, о том, что бедной крошке надо читать Евангелие, бедняжка только дрожала и прижималась ко мне…
И все же я не теряю надежды вылечить дочь от этой страшной болезни — равнодушия ко всему; все это исправит время и ласка. Вот, например, сегодня я всю ночь втихомолку плакала, ведь тяжело заживо хоронить свое дитя. Мне послышалось, будто кто-то стонет. Я встала, бросилась к Лине; она лежала в темноте, но не спала. «Что с тобой, дорогая?» «Ничего, решительно ничего…» Однако, целуя ее, я почувствовала, что ее щеки мокры от слез.
Ах, друг мой, можно ли представить себе что-нибудь печальнее, чем мать и дочь, которые молча плачут в ночной тьме?.. Как-никак, она плакала; может быть, в ней оживает сердце? А если она вернет мне свое сердце, то вернет его и Вам и Вашим детям…»
Было 15 июля; прошло три недели с того дня, как Элина возвратилась к матери. Г-жа Эпсен отправилась попрощаться с последней своей ученицей, еще остававшейся в городе, и по пути зашла к Маньябосам, чтобы узнать, как они поживают.
— Плохо, совсем плохо… — прохрипел похоронный оратор, полулежа в кресле. |