Изменить размер шрифта - +
Стольник начал стучать в дверь. Архиепископ, услышав стук, пал на пол, будто совсем уже в отрешенном от всего молитвенном рвении. Стольник, тихо войдя в капеллу, начал покашливать, чтобы обратить на себя внимание архиепископа. Тщетно. Тогда стольник распростерся рядом с Адальбертом и начал шептать тому на ухо: "Помолитесь, чтобы вам было что сегодня поесть, ведь пока нет ничего, что можно бы с честью поставить на ваш стол". Адальберт вскочил на ноги: "Дурень! Что ты наделал! Ты прервал мою беседу с богом! Если б ты видел хоть раз мою беседу с ангелами, как сподобился мой живописец Трансмунд, ты никогда бы не осмелился приблизиться ко мне в час молитвы!.."

Клирик Бруно не находит для Генриха ни единого сочувственного слова.

"К чему привык человек в детстве, – приводит он слова царя Соломона, – того не оставит и в старости!"

Люттихский епископ Отберт написал историю жизни Генриха, можно сказать, в противовес озлобленному канонику Бруно. Лишь говоря об архиепископах Адальберте и Ганно, он соглашается с клириком: "Самое худое – что они дали полную свободу юношеским увлечениям Генриха, вместо того чтобы хранить его душу, как за печатью".

Правда, тут же Отберт торопливо добавляет: "Став самостоятельным, Генрих осудил многое из своего прошлого и исправил то, что было возможно.

Начал преследовать вражду, насильство, хищничество".

И дальше об императоре говорит уже только так: "Он владел миром, бедные владели им, ему служил мир, а он – бедным".

Или: "В толпе князей он заметно выделялся над всеми и казался выше, а в грозных чертах лица сияло некое особое достоинство".

И еще: "Он видел, будто глазами рыси, у кого на сердце к нему лежала любовь, у кого – ненависть".

Не забыто и этакое: "Генрих внимательно слушал чужую речь, а сам говорил мало и, лишь выждав мысли других, высказывал свою".

При нем, мол: "Правда имела силу и власть – право".

Через девятьсот лет трудно судить, кто прав, где истина, каким на самом деле был император? И одинаковом ли оставался всю жизнь? Ведь тот же, например, Отберт, столь высокими словами начинавший свою историю жизни Генриха, далее пишет: "На этом я хотел бы прервать речь, ибо теперь приходится коснуться раздоров, коварства, злодеяний, о которых писать правду опасно, а врать – преступно".

Тут начинается сплошная запутанность и, так сказать, отрывочность как в судьбе самого Генриха, так и в его мыслях.

Жизнь Генриха полна таких приключений, что их хватило бы сотне, а то и тысяче императоров. Однако прозвища никакого он не получил ни от современников, ни от потомков. Не смог ясно выразить себя, своих намерений? Быть может, благодаря этому уберегся от прозвища, которое приклеивают чаще всего человеку деятельному, но неминуемо ограниченному в своих деяньях.

Ограниченность еще может обернуться определенностью. Ею Генрих не прославился. Изменялся всю свою жизнь.

Сколько раз? И сам не припомнит.

Вон как часто сбрасывает старую кожу гадюка. Чтоб сбросить, ей нужно каждый раз за что-нибудь зацепиться. За твердый стебель, за палку, за камень. Больно, но нужно тереться и обдираться. Не вышло с одного захода, начинает снова и снова.

Он был всяким, но довлело над ним с рождения самого одно слово: император. Бросался в прихоти, в разврат, в жестокость, в бесчинства.

Потом становился хитрым, осторожным, осмотрительным. Не выдерживал долго.

Снова понесло, закрутило, снова захотелось безграничной свободы для себя, захотелось сыпать щедроты и блага люду. Надолго ли? Пока побеждал врага самого страшного и могущественного во все времена: римского папу. В той борьбе обессилел, истощился, навсегда прилипло к нему слово, которым обозначают высшую степень человеческой покорности: Каносса.

Быстрый переход