Выезжать пора: на бал! В оперу! Еще на приемы граф горазд был ездить. Бывало, надышится хмельными парами да и заснет в карете, ночью домой возвращаясь. Так, поверишь ли, друг сердешный? На руках его выносили. Ну, тут уж держись, не зевай! Впереди мой папахен бежит, сзади кучер шапку ломит, за кучером раскормленные лакеи — как те жабы: от радости подпрыгивают, оземь задами шлепаются… А позади всех — стража с факелами. Видней, чем днем, становится! Но ежели во время переносу граф просыпался, так рявкал — факелы гасли. За все за это мой папахен графа обожал. В огонь и в воду за него готов был идти. Вот и пошел по этапу... А по мне — все едино: граф ли, подьячий, купец ли! Ты про равенство прав слыхал чего-нибудь? Казарма, как есть казарма!
Из слов друга пылкого, друга сердешного вытекало: день вельможи особого распорядка не требовал. А требовал чуткого уловленья дворцовых ветерков и тончайших мыслей: кому, когда, сколько и чем? Людьми ли, золотом ли, землицей ли? Чертежный расчет жизни был прост: каждого, кто слабей, — обокрасть, самому стать всех богаче, к богатству же, по силе-возможности — власти добавить...
Здесь даже неопытный Евсигнеюшка смекал: старший двумя годами Стягин отливает пулю! Проще говоря, брешет как пес…
Но то все касаемо распорядка дня. А был еще распорядок ночи. Неведомо кем установленный, тайный... И ночной тот распорядок — будь ты вельможа, будь самый никудышний воспитанник — отзывался в сердце по-иному. Это Евсигнеюшка понял уже и без стягинских подсказок.
Потому-то дня (кроме сна дневного) не пугался. Знал: что ему выпадет — стерпит. А вот ночи бессонной ждал с трепетом. Ночью все гистории вотчима, все россказни однокорытников облекались плотью, обретали объем и вес, колыхались фигурно. Не сонная явь по временам накатывала — шут его знает что!
Главным и не единожды повторяемым ночным видением было путешествие креста по водам.
Покосившийся крест надвигался, крупнел. За ним другой, третий, четвертый. Плыли кресты по бурливой Неве, дрожа и покачиваясь. Вдруг второй, третий, четвертый — исчезали. Зато передний крест возносился над водой выше, круче!
Вглядываясь, Евсигнеюшка видел: крест сей удерживается стоймя — полураспавшимся гробом. Гроб плыл близко к поверхности, но все же находился под водой. Чем ближе крест подплывал, тем ясней — до щепки, до зазубринки! — виделось: каплет с концов креста не вода, каплет дымная морозная кровь.
Было и еще одно виденье. Только раз мелькнуло, а запомнилось на всю жизнь.
Явился одного разу Евсигнеюшке Новый Век.
Курносый, как гаубица! С вылупленными глазами! С мордой юродской, перекривляканной и в прошитом золотыми нитями нерусском мундире.
Короткий Век явился, не длинный!
Явившись — рявкнул:
— Я Короткий Век! А ты мокредь серая. Слушать меня! Молчать, не дышать! Град Петров есть Сизифов труд! И тебе, мокрице, тем Сизифовым трудом в граде Петровом до смерти труждаться…
— Не верю я про град Петров... — шепнул сам себе, а получилось — Короткому Веку Евсигнеюшка.
Не веришь? Ах, бестолочь! Ничего, подрастешь — поверишь. А только знай: настанет мой черед, настанет и твой. Приду я — уйдешь ты! Слышишь? Пушки палят! Города по равнинам скачут! Море на берег выходит, и птица дерзкая в небе кружит: твоих потрохов ищет! Слышишь? Видишь? Обоняешь? А тогда, при моем всамделишнем приближении, глаза твои станут — стекло, и нюх твой станет — вонь! Слух разорвется на части, а частей-то и не собрать! Даром слух острить будешь! Дар-р-ром!
Тут Евсигнеюшка от страху с койки и сверзился.
Не зашибся, не помер, стал видение про Короткий Век малевать эскизно.
Малевал, малевал, бросил.
Млея от робости, в первый раз за годы учения решился подойти к наставнику, решился спросить у Евстафия Григорьевича Сечкарева:
— Кто есть Сизиф? И в чем труд его состоит? Сечкарев был прославлен пением. |