Изменить размер шрифта - +
По той очевидной причине, что Эйхман обвинялся в преступлении против еврейского народа — преступлении, которое невозможно было объяснить никакой утилитарной необходимостью: евреев убивали по всей Европе, не только на Востоке, их истребление не было обусловлено желанием захватить территорию, «которую немцы могли бы использовать для колонизации».

Большое преимущество процесса, сосредоточенного на преступлении против еврейского народа, заключалось не только в том, что он провел различие между военными преступлениями, такими как расстрелы повстанцев и убийства заложников, и «бесчеловечными актами», такими как «изгнание и истребление» целого народа во имя захватнической колонизации — одно это могло бы лечь в основу будущего международного уголовного кодекса, — но и в том, что он установил различие между «бесчеловечными актами» (которые осуществлялись ради понятной, хотя и преступной цели, такой как экспансия путем колонизации) и «преступлением против человечности», чей намеренный и беспрецедентный характер был вскрыт.

Однако ни разу ни во время слушаний, ни в судебном заключении иерусалимский суд даже не упомянул о вероятности того, что уничтожение целых этнических групп — евреев, поляков или цыган — могло быть больше, чем преступлением против евреев, поляков или цыган, что это преступление поставило под угрозу мировой порядок и все человечество в целом.

Тесно связанной с этим промахом оказалась подозрительная беспомощность судей, когда им предстояло решать задачу, от которой им было еще сложнее скрыться, — задачу понять преступника, которого они судили. Было явно недостаточно того, что они не пошли на поводу обвинения в его очевидно ошибочном описании обвиняемого как «патологического садиста». Также было бы недостаточным, если бы они сделали следующий шаг и показали непоследовательность обвинения: господин Хаузнер хотел судить самое страшное из всех существовавших в мире чудовищ и в то же время судить в его лице «многих таких же, как он», и даже «все нацистское движение и антисемитизм в целом». Конечно же, они понимали: действительно было бы очень удобным поверить, что Эйхман чудовище — даже если бы дело против него провалилось или потеряло всю свою привлекательность. Вряд ли зрелище Синей Бороды на скамье подсудимых привлекло бы внимание всего мира и собрало журналистов со всех уголков планеты. Проблема с Эйхманом заключалась именно в том, что таких, как он, было много, и многие не были ни извращенцами, ни садистами — они были и есть ужасно и ужасающе нормальными.

С точки зрения наших юридических институтов и наших норм юридической морали эта нормальность была более страшной, чем все зверства, вместе взятые, поскольку она подразумевала — как неустанно повторяли в Нюрнберге подсудимые и их адвокаты, — что этот новый тип преступника, являющегося в действительности «врагом человечества», совершает свои преступления при таких обстоятельствах, что он практически не может знать или чувствовать, что поступает неправильно.

В этом смысле свидетельства в деле Эйхмана были даже более убедительными, чем свидетельства на процессах главных военных преступников, чьи уверения в своей чистой совести можно было опровергнуть еще проще, потому что они шли «в комплекте» с аргументом подчинения «приказам начальства» и похвальбой о случаях неподчинения им. И хотя лукавство обвиняемых было очевидным, единственной базой, на основании которой действительно можно было доказать нечистую совесть, оказывался тот факт, что нацисты, и особенно преступные организации, в которых состоял Эйхман, в последние месяцы войны занимались исключительно уничтожением улик своих преступлений. Но эта база была шаткой. Она доказывала всего лишь понимание того, что закон, запрещающий массовые казни, в силу его новизны еще не был принят другими народами; или, говоря языком нацистов, что они проиграли свою битву «за освобождение» человечества от «правления недочеловеками», в частности от господства сионских мудрецов; или же, проще говоря, она доказывала всего лишь признание поражения.

Быстрый переход