|
Высоченный, плечистый, с огромными светлыми глазами и пухлыми губами, более всего он напоминал античный идеал красоты: эдакая ожившая статуя Аполлона Бельведерского, лопочущая с уральским выговором и в блузе, пошитой из суконного одеяла. Прозвище Григ (сам себе придумал, в подражание Эйзену и Тису) шло к его добро- и простодушному виду не больше, чем фрак, в котором он ходил по проволоке над ареной Пролеткульта. Младше Эйзена всего на пять лет, Гриша смотрел на него как на отца, начальника, гения и бога одновременно. Хотя и сверху вниз — был выше на целую голову. Подобная влюблённость Эйзену нравилась, а элементарность — нет.
“За неимением гербовой пишем на простой”, — вздыхал он, глядя в преданные глаза наперсника. Во всей фразе Гриша понимал единственное слово — послушно кивал и тотчас доставал блокнот с карандашом: пишем так пишем.
За пару недель разделались с Русско-японской войной, бакинской резнёй и еврейскими погромами — всё получилось вполне кроваво, как и замыслил режиссёр. Принялись за восстание на броненосце “Князь Потёмкин-Таврический”. Мятеж вполне мог претендовать на место главного символа революции: горстка матросов против мощи всей Российской империи — идеальная формула для создания легенды.
Дело несколько осложнилось тем, что как раз в эти дни Эйзен прихватил халтурку: взялся срочно состряпать ещё один — третий — сценарий, который довольно скоро следовало сдать в Пролеткино. Режиссёру нужны были деньги, а Пролеткино — история, обличающая пороки буржуазии. И Эйзен решил: сдюжит. Вдохновленный предстоящими съёмками революционной эпопеи, он готов был писать не три сценария одновременно, а хоть все пять. У коммерческого проекта уже было название, и весьма гривуазное: “Базар похоти”. Сюжет предполагался из жизни публичных домов — само собой, в предреволюционной России.
Зубровку временно пришлось отменить, визиты Бабеля сдвинуть на five-o-clock, а кропание “Похоти” объединить с созданием картины матросского мятежа. Режиссёра подобный синтез нимало не смущал. Мысль его, разогнанная до курьерской скорости предыдущими неделями сочинительства, неудержимо рвалась вперёд — по обоим направлениям одновременно, выдавая сцены то из быта кокоток, то из флотской жизни. Гриша за шефом не поспевал и чуть не плакал от растерянности.
— Мясо! — диктовал Эйзен скороговоркой, в своём обычном телеграфном стиле. — Гнилое мясо с червями — подают на обед! Мясо тухлое, черви крупные, ползают. Снять так, чтобы зрителя стошнило. Это очень хорошо.
— Где подают? — прилежно уточнял Гриша. — В борделе?
Перед ним лежали две тетради — одна серая, другая розовая, — самолично купленные и надписанные Эйзеном. На обложке каждой — одинаковые буквы “Б.П.”. Строгий серый цвет скрывал записи к “Базару похоти”, а игривый розовый — к “Броненосцу «Потёмкин»”. Эта цветовая шутка бесконечно веселила её автора и постоянно сбивала с толку секретаря, который всё порывался поместить развратные сцены под розовую обложку, а революционные — под серую.
— При чём тут бордель?! Мясо на корабле подают, матросам.
Сцена фиксировалась на бумаге.
— Русалки! — уже торопил Эйзен дальше. — Назовём следующую сцену именно так: “Русалки”. Женщин бросают в воду, а затем вылавливают неводом.
— Матросы бросают?
— Какие ещё матросы?! Это оргия — бляди веселятся с клиентами. Пометь: дать в подробностях и увести в затемнение.
Оргия фиксировалась.
— Ещё непременно нужен поп, с шевелюрой полохматей и бородой как у Саваофа.
— Попа — это куда? — оставлял Гриша всяческие попытки угадать.
— В обе истории. В “Похоти” пусть соблазняется беременной девкой и пытается ею овладеть. |