Изменить размер шрифта - +
Он спустился после десяти. Включил радио, выбрал ретростанцию, и слышно было, как он бродит по кухне, тревожно вышагивает по терракотовым плиткам. Рядом с холодильником стоял винный шкаф. Джей открыл его, помедлил, снова закрыл. Скрипнула дверь холодильника. Там царили вкусы Керри, как и везде. Сок из проростков пшеницы, салат с кускусом, молодые листья шпината, йогурты. На самом деле, думал Джей, ему бы хотелось гигантский сэндвич с яичницей с беконом, кетчупом и луком и кружку крепкого чая. Он знал, что это желание както связано с Джо и переулком Пог-Хилл. Ассоциация, вот и все, которая часто возникала, когда он пытался писать. Но с этим давно покончено. Иллюзия. Он знал, что на самом деле не голоден. Вместо еды он закурил – запретная роскошь, приберегаемая для дней, когда Керри нет дома, – и жадно затянулся. Из поцарапанного радиодинамика донесся голос Стива Харли, поющего «Заставь меня улыбнуться» – еще одна песня из далекого, неизбежного лета 1975-го, – и Джей подпел певцу: «Иди сюда, смотри на меня, заставь меня улыбну-у-у-уться», – одиноко, в гулкой кухне.

За нашими спинами в темном погребе копошились чужаки. Может, дело в музыке, а может, сам воздух этого теплого весеннего вечера был словно заряжен возможностями, но, так или иначе, они развили кипучую деятельность, бурлили в своих бутылках, трещали без умолку, ловили собственный хвост, горя от нетерпения заговорить, открыться, выпустить в воздух свою суть. Наверное, потому он и спустился, тяжело ступая по грубым неструганым ступенькам. Джей любил погреб, прохладный, таинственный. Он постоянно сюда заходил – лишь потрогать бутылки, пробежать пальцами по стенам, пушистым от пыли. Я любил, когда он спускался в погреб. Подобно барометру, я ощущаю его эмоциональную температуру, когда он рядом. В какой-то мере я даже могу читать его мысли. Говорю же, между нами особая связь.

В погребе было темно, его освещала лишь тусклая лампочка, свисавшая с потолка. Шеренги бутылок в основном ничтожных, выбранных Керри, – на полках вдоль стен, в деревянных ящиках на каменных плитах. Джей шел и легонько касался бутылок, поднося лицо близко-близко, словно пытаясь вдохнуть аромат запертых в них летних дней. Раза два или три он доставал бутылку и крутил в руках, прежде чем вернуть на полку. Он двигался бесцельно, никуда в особенности, наслаждаясь сыростью погреба и тишиной. Даже рев лондонских машин смолк, и на секунду Джей едва не поддался искушению просто лечь на гладкий, прохладный пол и уснуть – быть может, навечно. Никто не станет его здесь искать. Но вместо этого он окончательно проснулся, настороженный, словно тишина прочистила ему мозги. Воздух вибрировал, хоть и был недвижен, будто что-то вот-вот произойдет.

Новые бутылки стояли в ящике в глубине погреба. Сверху валялась сломанная лестница. Джей сбросил ее и, пыхтя, потащил ящик по каменным плитам. Он выудил первую попавшуюся бутылку и поднес к свету, чтобы расшифровать этикетку. Ее содержимое было темно-красным, почти черным, на дне лежал толстый слой осадка. На мгновение Джею показалось, будто он увидел внутри что-то еще, некую тень, но оказалось, обычная взвесь. Наверху, в кухне, ретростанция по-прежнему играла музыку 1975-го – теперь рождественскую, «Богемскую рапсодию»,[12] тихую, но вполне различимую через пол, – и он задрожал.

Вернувшись в кухню, он с некоторым любопытством изучил бутылку – он едва ли хоть раз взглянул на нее с тех пор, как привез полтора месяца назад: восковая печать на горлышке, коричневый шнурок, написанная от руки этикетка – «Особые, 1975», стекло вымазано грязью погреба Джо. Джей гадал, зачем забрал ее из развалин. Из ностальгии, вероятно, хотя его чувства к Джо до сих пор слишком двойственны, чтобы позволить себе подобную роскошь. Злость, тоска, замешательство окатывали его контрастным душем.

Быстрый переход