|
Стефания внезапно потеряла сознание — похоже, перегрелась на солнце. Ее оттащили к стене — там была хоть какая-то тень — и подложили под голову куклу Франки. Дети начали уставать.
— Давайте поиграем в города — кто знает больше. Начинай, Антось!
— Честнохов!
— Франка, ты.
— Вена!
— Юся?
— А… Антверпен.
— Молодец! Эстер?
— Нью-Йорк.
— Умница, Эстер, у тебя хорошая память. Йозеф?
— Краков.
— Натя?
— Варшава. Пан Корчак, а мы вернемся в Варшаву?
Девочка серьезно взглянула на учителя. Хилая, хрупкая, малокровная, слишком маленькая для своих восьми лет. Пышные кудри — она единственная умудрилась сохранить волосы — окружали, будто нимб, бледное личико с ввалившимися глазами.
— Вернемся, Натя.
— Честно-честно?
Пан Корчак не отвел взгляд:
— Когда-нибудь обязательно мы все вернемся в Варшаву. Дождем, ветром, пылью, человеческой памятью… Это я обещаю.
* * *
…Поезд качнуло. Чай выплеснулся на столик, залил газету, закапал на пол. Пассажир с нижней полки даже не отодвинулся. Не старый еще, грузный, лысоватый мужчина, лицо усталое, под глазами мешки, руки слегка дрожат — пьет, наверное. Одет дорого, в заграничное, а вещей всего-ничего — инструмент в кожаном кофре да сумка. Часы красивые, золотые… Приличный мужчина — редкость в плацкартном вагоне до Питера. Чуть подумав, проводница Тамарка натянула на лицо профессиональную благожелательную гримасу:
— Желаете еще чая?
Мужчина повернулся навстречу. И изменился мгновенно — небрежная величавость движений, внимательный блеск выпуклых черных глаз, чуть заметная под усами улыбка, ироническая и властная.
— Спасибо, красавица, не откажусь.
…И голос чудный, густой, как сливки. Не иначе, артист. Тамарка зарделась:
— Ну уж, прямо сразу красавица. Пятнадцать копеек. Сейчас подам. Или еще что-нибудь?
На игривую интонацию пассажир не обратил внимания, но вопрос понял верно:
— Мать родная! Спасительница! Вот столько, — и приложил два пальца к блестящему боку подстаканника.
Ловко повернувшись на каблуках, Тамарка поспешила в купе — выполнять заказ интересного пассажира. Попутно она не преминула мазнуть по узким губам помадой и поправить пергидрольные кудри — хороша, все еще хороша.
Оставшись один, пассажир снял с лица парадное выражение и прижался лбом к холодному оконному стеклу. Попутчики давно спали на своих полках, сосед снизу вонял несвежими носками, соседка сверху полчаса ссорилась со своим толстым мужем, прежде чем угомониться и захрапеть. Наступила долгожданная тишина — стук колес, монотонное движение поезда и никаких шумных мыслей. За окном проплывали расчищенные поля в серых клочках не сошедшего снега, редкие домики с темными окнами, длинные перелески… Путь, знакомый как будто до каждого полустанка, до каждого хмурого проводника и скудных станционных буфетов.
Смешно подумать — этой страны у него больше не будет. Чужой человек поселится в его московской квартире, станет ходить в его булочную и здороваться с продавщицами, из его распахнутого окна смотреть в пыльный дворик, где играл его сын. Друзья будут собираться в старых компаниях, слушать его записи под заливное и коньячок и вспоминать хорошего человека. Сперва часто, потом все реже — как это случалось с другими. Уехать то же, что умереть, а о мертвом не говорят ничего — чтобы не отыскать себе неприятностей. А молчальники вышли в начальники, потому, что молчание — золото… Захотелось курить. |