|
Тут надо крепкому человеку быть, мало ли что покажется. Лежу, говорит, и вдруг идет человек, деревенская девка знакомая. Большим платком закуталась и говорит: «Тебе одному худо, тебе одному не житье. Поди за меня». И исчезла, как не было. На ней и женился потом, а гулял с другой. Говорит, на войне был, трупы внавал лежат – не боялся, а тут труса спраздновал, едва отошел. Вот как бывает…
– А я Зинку не отдам. Не думайте, – вдруг тупо сказал Коля База. Пока вела басни хозяйка, парень не однажды приложился к стопке и сейчас сильно жалел и себя, и женщину, которую собирался обмануть.
– Ну вот… Лучше слава Богу, чем не дай Бог… Веди Зинку в сельсовет, да распишитесь. Доколь ей мыкаться. Да с рюмкой-то завяжи. Невинно вино, но проклято пьянство, – покорно и устало внушала Анисья, а сама меж тем не забывала взглянуть на дверь в горенку. – А на мою девку зла не держи, парень. У нынешних ум свой. Верно я говорю, Федор Степанович?
– Это на чей баланец кинуть, – возразил Сметанин. – А я думаю, отступать рано.
– Все равно Зинку не отдам…
– Выкинь из головы. На ней клейма негде ставить, а ты уперся. Не всему верь, что баба трубит. – Не склеивалась забава, лопнуло начинание с первого подхода, и бухгалтеру стало досадно, что не смог натянуть нос председателю. Провал, так провал, ни радости, ни блажи. Нос с локоть, а ум с ноготь. Где дак кинь да брось, не знаешь, какой фортель выкинет, а тут как дебил. Скис, развел кисели на ровном месте, – клял он Кольку.
Может, хмель развел в душе Сметанина такую муть? Кто его знает. Но несолоно хлебавши он не хотел уходить от стола. Анисья погрузилась в себя, отплыла так далеко, что вроде бы и не дышала, не жила на этом свете, точно ушла вслед за мужем в горние высоты и там высматривала себе тихое место. Обветшала женщина, слиняла и сникла за какие-то месяцы, и вот эта способность возникла, ранее не знаемая, – уходить от мира. Так становилось покойно тогда, и ничего не касалось.
И то, что хозяйка, отстраняясь, вроде бы брезговала им, тоже ущемляло, досадило Сметанина.
– Отдай девку-то. Доколь киснуть? – приступал он. – Надуют пузо, потом хороводься. Не знаешь ведь, где нагреют. В городе парни ловкие, они с тебя платье сымут средь белого дня, а ты и не услышишь.
– Будто и такие. Загибаешь?..
– Пусть меня черт кочергой перекрестит.
– А я так постановила себе, что это ее дело. У нее свой ум, не с мое ума-то. Как хошь пусть.
– Притащит в подоле, скажет: на, мати, водись. А то ли дело деревенский мужичок, с детства знакомый, законный. Пойдут обабки кататься по лавкам, только успевай принимать. Как год, так и штука. – Жаль, Галька не слышала, к ней лились речи, от которых бы уши зажглись. А может быть, с той стороны двери приникла настороже и каждое слово ловит? Сел Сметанин на любимого конька и поехал басни заплетать, пули лить. Снова незаметно переменило человека, даже осанкой опростился и стал своим, обыденным, прежним, еще не занафталиненным службой, бойким на похвальбу человеком. – Давай, Анисья, запросватаем телегу за почтовый тарантас.
– Я-то бы что… Далеко ли уедут. Шибко заливает Колюшка за воротник. Ко-ля-я, хватит тебе, сердешный.
Парень поднял осоловелые глаза, давно ли сияющие июльским молодым березовым светом, а сейчас розовые, мутные и слепые, как у щенка.
– Сказал, Зинку не брошу, – и баста. Я за нее кости переломаю…
– Никто и не неволит, сердешный.
– Жалко, не склеилось. Одно в надежду: у бабы на дню сто перемен. – Сметанин напряг слух, пробуя понять, что творится в комнате. |