Изменить размер шрифта - +
Отец пьяный был, отец заревел во все горло, завыл, будто собака. И давать – жалеет, и не давать – жалеет. А матери давать надо: девок много, куда с има, всех семь, а душа одна. Бедно жили. Вот самовар согрели – жениха за стол и меня ташут, бьют и тащут, приговаривают: ты, Малашка, погляди, сколь жених-то баской. Он без бороды нынче, ты его не пугайся. Вот и за свечами сходили, вот и свечи хотят зажигать к иконе. Я реву, я жениха почто-то повек ненавижу. Свечку засветили, говорят: «Молись». Руку-то сама божатка направляет, шепчет: «Жених-то хороший да удалой. Такой и во сне не приснится. Эко счастье, девка, привалило». А я ни иконы, ничего не вижу, от слез опухла.

…Стали пить чай, его посадили. Он сидит, а Малаша за самовар спряталась, чтобы никого не видеть. А сватовьям что, им лишь бы вино, они без устали пригибают, захорошели, их на песни повело. Они поют, молодица плачет, на столе лужа, хоть вехтем затирай о ту пору. После вскочила, словно ожгли ее, да на поветь побежала веревку искать, задавиться хотела. Гости за Маланьей, схватили на лестнице, давай уговаривать. Отец всю ночь белугой ревел, жалел дочь. А мать приговаривала: «Первый жених, перво счастье».

А где оно, счастье, куда укатилось? С год не пожили с Гришей, а насобачились на всю жизнь. Он в море уйдет, на Мурман по треску, на берег с ледокола сойдут, сразу шуры-муры. У мужика сердчишко не дрогнет, не взовьется по родной жене. По чужим постелям силу оставит, домой явится, как на постой, глядеть не хочет. У ней душа-то болит, казнится, а тело разбужено, телу живого хочется: переможет себя, скрутит сердце, подластится к благоверному, а тот наломает, как зверя, будто медведя в берлоге берет. Боже мой… Тут и вдвое тошно да постыло. Подала на развод, он и тут ей насолил.

…Долго печалилась, жаловалась кому-то Маланья, словно итожила жизнь свою. Может, мерещило ей? Может, блистающий посреди мрака путь открывался, куда позывало ступить, и в конце того искрящегося пути кто-то простирал зовуще руку. Ни лица, ни тела, только вроде бы багряный плащ и простертая навстречу рука с золотым перстнем на указательном пальце. Порой все отодвигалось, погружалось, и тогда беспокойство овладевало Малашей. И в своем бесконечном тревожном беспамятстве она мучилась, плакала, желая вернуть утраченное видение. Но звездный путь не возвращался, а снова приходили мать, отец, легший в чужой тундровой земле. Гриша Чирок являлся снова и снова, будто бы обегал свой заданный круг, являлся и спрашивал с завистью ли, с насмешкою ли: дескать, хорошо ли тебе, Малаша, вдовой-то жить? Ты вдова, тебе землю давают, а моей бабе Польке почто-то не давают… Всем дадут, придет срок – и всем отмерят землицы, – утешала Малаша, не слыша к старику прежней обиды. Может, вестник какой в Гришином обличье является к изголовью, может, проверка на смирение? – сомневалась Маланья, опустошаясь вся. – Нагрубишь, а окажется вовсе иной человек. Гриша-то попомнил ей, хорошо отомстил за дюжину белья, что не отдала при разделе, много слез пришлось пролить.

В войну крутое безмужичье настало, и Гриша, отмолившийся от фронтов, выдвинулся в председатели. Тогда бабы и на Канин за триста верст за навагой пеши ходили, и совсем старые старики тянулись на путину из последней изжитой мощи, и Малашин отец, уже преклонный годами, тоже отправился на промыслы. До Чижи с обозом дотянулся и умер в становой избе на юру, не сойдя с нар и не увидя солнышка. Известие в Вазицу ненцы привезли, завернули на подворье к Малаше и сказали: отец умер. Она к председателю за лошадью, а тот и глядеть не захотел, не то говорить. «Военное время, лошади все на военном учете, – отрезал. – Помер старик, хорошо и в той земле лежит. Не за падалью же ехать, зря лошадь гонять».

…Почто-то его беда не тронула? Почто, скажи, Боже праведный? Почто он как сыр в масле? Умоляла кого-то Маланья Корниловна и тут же остерегала, упрекала себя: «Ой, нехорошо говорю, зла хочу.

Быстрый переход