Изменить размер шрифта - +

– Ну что, Зина? Проходи, чего встала…

– Да вот, бежала мимо. Думаю, дай проведаю. Может, чего надо?

И они замолчали, вроде бы застигнутые разговором врасплох, присматриваясь, как чужие. Малаша села в переднем углу, поникла: простоволосая, в ночной рубахе и ватном заношенном лифе, она казалась вовсе старой и неухоженной. Она сучила пальцами, шарила в натянутом на коленях подоле, словно бы потеряла что, и тяжело, горестно смотрела в пол. По всей пониклой, еще не разломавшейся от сна фигуре видно было, как трудно нынче вставалось старенькой. Зинке бы заговорить сразу, облегчиться словами, утешить душу, но каждый раз, взглядывая на Маланью, она отчего-то пугалась ее и замыкалась, странно робея перед старухой. Хотя, казалось бы, чего бояться? На одном деревенском миру выросли; только одна расцветала, а другая – старилась. И знала ведь Зинка, что Колькина мать только внешне неприступна, а сама слова громкого век не сказала, человека и осердясь не оборвет и только от обиды потемнеет вся, запеплится, затлеет внутри. Может, угрюмоватое обличье останавливало Зинку? А и то правда: с молодости неприглядистый, неуступчивый Малашин вид с годами становился еще суровее: толстые с проседью волосы подрублены коротко, лицо длинное, тяжелое, с большим выпуклым лбом, нижняя губа ступенькой и властный, застойный серый взгляд…

А Малаша смотрела на Зинку и не знала, печалиться ей или радоваться, что сын ее связался с женщиной, у которой двое сколотных, случайно нажитых на стороне, украдкой, шально приобретенных от свободной любви. «Может, судьба? – думалось. – Ведь ни на одну не поглядел, а в Зинку вляпался и засох… Балбес тоже, чего говорить. Молодой парень, лицом картинка, крикни только – любая кинется. А тут, прости, Господи, связался с гулящей. Может, опоила чем?»

Но глаза-то Малашины невольно радовались, цвели, любовались Зинкой. Да тут любой, даже самый засохлый, неуживчивый и сварливый человек отмякнет, распустится, глядя на это чистое доверчивое лицо, матово-золотистое, с едва пробивающимся брусничным румянцем в глубине ровной, не набрякшей кожи, в эти вечно удивленные круглые черничины глаз, на припухшие детские губы с крутым изломом, хранящие постоянную блуждающую улыбку, словно бы Зинка однажды смотрела нечаянный радостный сон, но тут ее потревожили, и она все еще не может забыть светлые виденья. Невысоконькая, ладная вся, словно бы забывшая повзрослеть, Зинка походила на морошину в самой своей спелости, запоздало раскрывшуюся в болотистой раде под толстым ягодным листом, под пологом бородатой елушки, на ту самую ягодину, которая, набрав соку, терпеливо хранится в этой ровной тени до самых последних осенних дней, когда о морошке уже давно забудут. А ты, блуждая по лесу и сунувшись в поисках тропы на убродистую, поросшую ельником раду, вдруг нашаришь случайным взглядом эту хранящую солнце янтарную ягодину, и тут тебя охватит долго не смолкающее удивление.

– Говорят, поехали-то и вина много набрали. Не слыхала? – глухо спросила Малаша.

– Не признается ведь…

– Нынче вином-то больше залились. Готовы во все дырки принимать, такая публика. На море пошел, дак зачем вино?

– Слыхала, в Слободе опять двое потонули. Определили – с вина.

– Ну дак… Любой зальется. А я сон, Зина, видела, – снова вернулась Малаша к своей душевной тревоге. Понимала, что высказаться надо, хоть с кем-то выговориться, и тогда тяжесть от ночных видений утихнет и сон сразу померкнет. – Будто бы рыбы порченой у меня в сарайке мно-го-о, вонь от нее. Я и заплакала, чем Кольку кормить, он вот-вот с моря вернется. А тут Гриша Чирок идет и мне-то: «Малаша, ты вдова. Скажи, хорошо ли вдовой жить? Моя-то баба не вдова, дак ей земли не давают». А я ему-то и отвечаю, мол, поживи вдовой, дак узнаешь, легко ли.

Быстрый переход