Изменить размер шрифта - +
Ну, я не сержусь, на ужин, однако, не приходите, дядя не хочет, я вам в утешение варенья пришлю – а помнишь, как тебя побил наш старый лакей, Владислав, зато, что ты его обзывал «грязнулей»? Гадкий Владислав! Меня и сейчас трясет! Я его сразу же уволила. Бить такого ангелочка! Сокровище ты мое! Ты мое все! Ты мой бесценный!
Она поцеловала меня во внезапном приливе растроганности и опять дала конфет. Я быстро удалился с конфетами детства во рту, а удаляясь, еще слышал, как она просила Зигмунта пощупать ей пульс, и барчук взял ее за запястье и щупал, поглядывая на часы, – он щупал пульс матери, которая, откинувшись на спинку дивана, глядела в пространство. С конфетами возвращался я наверх и чувствовал себя не очень-то реально, но подле этой женщины каждый становился нереальным, она обладала поразительным умением растапливать людей в доброте, расплавлять их в болезнях и смешивать с частями тела других людей – не из страху ли перед прислугой? «Добрая, коли душит», – припомнилось мне определение Валека. «Душит, так как же ей не быть добродушной?» Положение становилось угрожающим. Они взаимно не придавали друг другу значения, дядя из гордости, а тетя из страха, и только этому следовало приписать, что до сих пор не прозвучал выстрел – ни Зигмунт не шарахнул Ментуса, ни дядя не шарахнул из револьвера. Я с радостью думал об отъезде.
Ментуса я застал на полу с головой, втянутой в плечи, – у него теперь появилась склонность закрывать голову, обрамлять, окружать ее руками, он не шевелился, с втянутой головой тихо голосил и постанывал – молодо и почвенно.
– Гей-та, гей-та, – бормотал он. – Айда, айда! – и другие слова безо всякой связи, серые и грубые, как земля, зеленые, как молодой орешник, крестьянские, народные и молодые. Он потерял уже всякий стыд. Даже приход Франтишека с ужином не прервал его причитаний, и тихих деревенских жалоб; он дошел до такого предела, за которым мы уже не стыдимся тосковать по прислуге при прислуге и вздыхать по лакейчику в присутствии старого лакея. Никогда до того не видел я ни одного интеллигента в состоянии такого упадка. Франтишек даже не взглянул в ту сторону, когда ставил на стол поднос, но руки дрожали у него от отвращения, и он, выходя, хлопнул дверью. Ментус не притронулся к еде и никак не мог утешиться – что-то в нем щебетало, квакало, что-то тосковало и истосковывалось, что-то затуманивалось, с чем-то он там сражался, охал, какие-то выводил законы… А то опять обыкновенная хамская злоба хватала его за горло. Только тете и дяде приписывал он свой неуспех с парнем, господа виноваты, господа, если бы не их помехи и отвращение, наверняка бы он побратался!
Зачем они ему помешали? Зачем прогнали Валека? Тщетно втолковывал я ему, что завтра надо уезжать.
– Не пояду, вишь, не пояду, ишшо цаво! Пущай сами они уезжають, коли хоцуть! Тут Валек, тута и я буду. С Валеком! С Валеком моем единственным, ой, дана, дана, с пареньком!
Не мог я с ним договориться, он был помрачен парнем, для него перестали существовать какие бы то ни было светские соображения. А когда наконец понял, что остаться нельзя, он испугался, стал молить не бросать парня.
– Без Валека не пояду! Валека ним не оставю! Возьмем его – зарабатывать стану на жисть, на дом – чтоб я сдох, не пояду без Валека мово! Юзек, Бога ради, из-за Валека не! Сгонють со двора, в деревне сыщу кватеру, у перестарки, – добавил он ехидно, – у перестарки осяду! А чаво! С деревни не погонють! В деревне кажный имееть право!
Я не знал, что со всей этой штуковиной делать. Вовсе не было исключено, что он поселится у этой несчастной перестарки Зигмунта, у «удовы», как говорил лакейчик, и оттуда станет преследовать усадьбу и компрометировать тетю с дядей, разносить господские тайны хамским языком, он – предатель и доносчик – хамам на смех!
И тут гигантская пощечина прогремела за окном во дворе.
Быстрый переход