В действительности, однако, тут мы имеем дело со смесью, составленной из множества эмоций, да еще и множества людей, которые, воздействуя друг на друга, творят коллективное переживание.
Так, скажем, когда на эстраде пианист бренчит Шопена, вы утверждаете, что очарование шо-пеновской музыки в конгениальной интерпретации гениального пианиста очаровало слушателей. Но, быть может, на самом-то деле ни один слушатель очарован не был. Не исключено, если бы им не было известно, что Шопен – великий гений, а пианист – тоже, они выслушали бы эту музыку с меньшим энтузиазмом. Возможно, также, что, если каждый из них, побледнев от возбуждения, ру-коплещет, кричит и вскакивает, это следует приписать тому, что точно так же кричат и вскакивают все вокруг; ибо каждый думает, что другие испытывают страшное наслаждение, неземное восхище-ние, а потому и его собственное восхищение начинает подниматься на чужих дрожжах; и потому легко может статься, что в зале никто сам по себе восторга не испытал, но все выказывают восторг – ибо каждый приспосабливается к своим соседям. И тогда только, когда все вместе они в должной степени взаимовозбудятся, тогда только, говорю я, эти внешние проявления вызовут у них волнение – ибо мы обязаны приспосабливаться к нашим внешним проявлениям. Но верно и то, что, принимая участие в этом концерте, мы совершаем нечто вроде религиозного акта (совсем так, как если бы мы прислуживали во время обедни), благоговейно опускаясь на колена перед Божеством мастерства; в этом случае наше восхищение было бы все же только актом поклонения и исполнения обряда. Кто же тем не менее скажет, сколько в этой Красоте истинной красоты, а сколько историко-социологических процессов? Да, да, хорошо известно, человечество нуждается в мифах – оно выбирает себе кого-нибудь из множества своих творцов (кто, однако же, способен исследовать и описать пути, ведущие к такому выбору?) и возносит его над остальными, начинает заучивать его наизусть, открывает в нем собственные тайны, ему подчиняет свои чувства – но если бы мы с тем же самым упорством взялись за вознесение другого художника, он стал бы нашим Гомером. Так неужели же вы не видите, из какого множества разнообразнейших и нередко внеэстетических элементов (перечень каковых я могу бесстрастно продолжать до бесконечности) складывается величие художника и произведения? И это сомнительное, противоречивое и трудное сожительство наше с искусством вы хотите заточить в наивную фразочку, что «вдохновенный поэт поет, а восторженный слушатель слушает»?
Да бросьте вы цацкаться с искусством, бросьте – Бога ради! – всю эту систему его раздувания, его превознесения; не упивайтесь легендой, а позвольте фактам творить вас. И уже одно это должно было бы принести вам немалое облегчение, открывая вас Действительности, – но вместе с тем из-бавьтесь от страха, будто это приведет к оскудению и умалению вашего духа, – ибо Действитель-ность всегда богаче наивных иллюзий и лживых выдумок. И я покажу вам сейчас, какое богатство поджидает вас на новом пути.
Это верно, что искусство есть совершенствование формы. Но вы – и тут обнаруживается вторая ваша кардинальная ошибка, – вы воображаете, будто искусство есть творение произведений, совершенных с точки зрения формы; беспредельный и всечеловеческий процесс создания формы вы сводите к производству поэм и симфоний; вы никогда не умели ни почувствовать сами, ни растолковать другим, какую гигантскую роль играет форма в нашей жизни. Вы даже в психологии не смогли обеспечить форме должное место. Вам все еще кажется, что чувства, инстинкты, идеи руководят нашим поведением, а форму вы склонны считать внешним дополнением и обычным украшением. И когда вдова, идя за гробом мужа, безудержно рыдает, вы полагаете, что она рыдает, ибо тяжело переносит свою утрату. Когда какой-нибудь инженер, врач или адвокат убьет свою жену, детей или друга, вы считаете, что он не смог обуздать свои кровавые инстинкты. |