Изменить размер шрифта - +

Когда садились в машину, я в нескольких словах изложил Литтлуэю, что произошло со мной в зале. Тот взволновался, пожалуй, больше моего (мной сейчас владела какая-то странная усталость и апатия). Он переспросил меня по крайней мере раз пять-шесть:

— Так ты уверен, что это был не сон?

Я отвечал, что абсолютно уверен: я же открыл глаза и огляделся, прежде чем снова углубиться до «виденческого» уровня. Тогда он начал допытываться, уверен ли я, что мне не снилось, будто я оглядываю зал. В вопросах уже не сквозил обычный для Литтлуэя осторожный скептицизм; он действительно не сомневался, что произошло нечто из ряда вон выходящее. Его интересовало теперь, что именно случилось, каким образом.

Эту тему мы обсуждали всю обратную дорогу до Грейт Глен, двигаясь на скорости сорока пяти миль по центру автострады; возле то и дело раздраженно сигналили обгоняющие нас машины, только мы не обращали внимания. Разговор у нас был очень долгий, так что передавать его здесь полностью нет смысла; я лишь попытаюсь кратко сформулировать общее содержание.

Прежде всего, какова природа времени? Оно не что иное, как функция сознания. То, что происходит во внешнем мире — это «процесс», метаболизм. Там «времени» нет. Вот почему традиционные рассказы о путешествии во времени так абсурдны и почему здесь на каждом шагу возникают парадоксы, явный признак абсурдности: например, такой, что, отправляясь в путешествие во времени, я столкнулся бы с целой вереницей «меня»: мной минутной давности, мной двухминутной давности и т.д. Нет, там «времени» нет; это искусственное абстрагирование от идеи процесса. И, очевидно, нелепо рассуждать о «путешествии» в процессе или метаболизме.

Следовательно, на самом деле путешествовать во времени я не мог. Однако я и не спал. Так что же со мной происходило?

Вначале я полагал примерно вот что: я использовал свое «воображение» примерно так же, как на лужайке Брайанстон Хаус, только утомленность сняла некоторую преграду — ощущение собственной сущности, интерес к внешнему миру, — так что воображение достигло особенной сосредоточенности и прочности.

— Но если это было воображение, откуда тогда столько деталей? — усомнился Литтлуэй.

Он был прав. Мой прежний аргумент о видении в Брайанстон Хаус здесь уже не срабатывал. Тогда я бодрствовал, и чувства мои развернулись подобно широкой сети, «сложив» просочившиеся факты в реальность, которую в обычном состоянии не сознаешь. В музее глава у меня были закрыты, а чувства «сужены» — я полуспал.

Вначале мы так и сяк поигрывали гипотезой, что это было вполне обычное воображение: воспоминания из прочитанных книг и виденных когда-то картин каким-то образом наложились, и возникло то самое видение елизаветинского Лондона. Однако, задумавшись об этом по-настоящему, я невольно пришел к выводу, что это не так. Начать с того, что о елизаветинцах я не знал почти ничего: история не моя специальность.

— Походило на исключительно четкое воспоминание, — сказал я.

Мы оба призадумались.

— Ты имеешь в виду память о каком-нибудь прошлом существовании? — переспросил наконец Литтлуэй.

— Вроде того.

— Ты полагаешь, что жил в Лондоне во времена Шекспира? Что-то не очень уж верится в такое совпадение.

Он был, безусловно, прав.

Альтернатива виделась настолько спорная, что мы оба, собственно, не были ей и рады. Получалось вот что: я просто затронул источники родовой памяти, взял и углубился под уровень своей сознательной сущности, слившись с какой-то более широкой, общечеловеческой. Это несколько обеспокоило, поскольку подразумевало эдакую странную теорию человеческой сущности. Меня никогда не убеждали рассуждения Юнга насчет коллективного бессознательного, и если я задел этот слой, то почему я по-прежнему сознавал, что нахожусь в зале? Сознания (в том смысле, чтобы заснуть) я не терял ни минуты.

Быстрый переход