А Ванда все одно и тоже отвечает: ах, какой замечательный Петя, и какая замечательная старуха, и какая замечательная квартира! А потом, понимаете, прямо подошла так… к Алексею Степановичу и давать обнимать… за шею, все обнимает и обнимает и ревет. Потеха! Все замечательное, все замечательное, а на весь кабинет плачет. И она плачет, и другие девочки слезы вытирают, потеха…
— А дальше?
— А дальше Алексей Степанович говорит: Вололодька, убирайся отсюда, до чего ты распустился! Я и ушел.
— А за что?
— Я… честное слово, я так, просто смотрел…больше ничего.
— А чего ж она плакала?!
— А разве их разберешь? Она все благодарила, благодарила. А потом так стала посередине кабинета и как скажет: «За жизнь! Спасибо за жизнь!»
Филька посмотрел серьезными своими глазищами и сказал:
— Это она правильно: спасибо Алексею есть за что, это правильно. А только вот непонятно: почему сейчас же реветь? Если «спасибо», так при чем тут слезы? Он, наверное, выговаривал ей за что-нибудь?
— Нет, ни чуточки не выговаривал. Он так… знаете… совсем такой добрый был, ничуть не сердитый.
Вечером был совет бригадиров. На совет пришел и Петя Воробьев, и много пацанов сбежалось из четвертой бригады, и удивило всех присутствие Воргунова. Он сел на диване рядом с колонистами и слушал внимательно. Торский дал слово Ванде; Ванда осмотрела всех особенно взволнованным взглядом, слезы дрожали у нее в голосе, когда она говорила:
— Дорогие колонисты! Я у вас только год пожила, а я вам по правде скажу: нет у меня другой жизни, только этот год и есть. И я всю жизнь буду вас вспоминать и все буду вам спасибо говорить и Советской власти, аж пока не помру. И вы простите мне, что я полюбила Петю, а вам ничего не сказала, я боялась, и стыдно было. Вы простите, Петю простите, он же тоже, как колонист все равно. И выпустите меня, как колонистку, с честью, и работать чтоб можно было мне на новом заводе, хоть токарем, а может, и еще чем. И Петр Воробьев сказал, несмело, правда, и все краснел и поглядывал на Зырянского:
— Я вот… не оратор. Тут не в словах дело, а в человеке. Вы не думайте, я все понимаю и не обижаюсь. Это, конечно, хорошо, что у вас строго, я понимюа, оттого и Ванда… такая хорошая…
— Понравилась? — спросил Зырянский.
— А как же! Я люблю Ванду, прямо здесь говорю, и вы не беспокойтесь, я на всю жизнь люблю…
— Как хорошо, — прошептала Оксана, наклонившись к уху Лиды Таликовой. Лида сочувственно кивнула головой.
Зырянский все-таки попросил слова:
— Ванда и Петро поступили нехорошо. Может, там они и действительно на всю жизнь, а только кто их знает? А другим, может, на короткое время захочется, а откуда мы знаем? Так тоже нельзя допускать. Дисциплина где будет, если всем таким влюбленным волю дать? Должны были в совет бригадиров заявить, а мы посмотрели бы, комиссию выбрали бы, проверить, как и что. А то взяли, сели в грузовик и поехали. Это верно, что так у древних делали. Я предлагаю за то, что вышла замуж без…
И вот тут Воргунов сказал свое слово к колонистам:
— Без благословения родителей.
Не только Зырянский, все колонисты опешили от этого неожиданного нападения, все повернули лица к Воргунову, а он сидел между ними массивный, и как будто недовольный и смотрел прямо на Зырянского:
— Я говорю: без благословения того… совета бригадиров. Но это все равно. За такое дела родители раньше проклинали.
Зырянский обрадовался человеческому голосу Воргунова.
— Проклинать не будем, а под арест посадить Ванду и Петра… часов на десять следует. |