Изменить размер шрифта - +

Не стоит упрекать меня, наверняка и вы сами частенько размышляли подобным образом. В конце концов политика — презренный жребий, а вы согласитесь, что я обладаю полным набором свойств характера, так необходимых в политической жизни. Где нужно, я смогу промолчать, а при необходимости — солгу, не сморгнув глазом, предам, дружески похлопывая по плечу и ускользну от опасности задолго до того, как удар будет нанесен. А уж поболтать, побожиться и смыться я смогу не хуже торговца-янки, продающего патентованные пилюли. Заметьте, что я никогда не позволял себе вмешиваться в дела других людей, даже если мог им помочь, — полагаю, это печально отразилось бы на моей карьере. Но стоило мне хоть на мгновение хорошенько задуматься о том, как бы проложить себе дорогу к парламентскому креслу — хотя бы при помощи обыкновенной взятки, — как я тут же оказывался на грани публичного позора, наглого обмана, продажи в рабство и Бог знает каких еще несчастий. После этого я уже больше никогда не думал о политике.

Это случилось, когда я наконец вернулся домой из Германии весной 1848 года, после своей заварушки с Отто Бисмарком и Лолой Монтес. Я был в дьяв…ски паршивой форме, с бритым черепом, парой ран и наполовину выпущенными кишками. Мне хотелось только одного — залечь на дно где-нибудь в Лондоне до тех пор, пока снова не почувствую себя человеком. В чем я был абсолютно уверен, так это в том, что никакая сила больше не сможет вытащить меня из доброй старой Англии. Это звучит немного странно, если учесть, что большую часть последних пятидесяти лет я провел в разных концах Земли, причем во время этих своих похождений мне столь же часто приходилось носить мундир, сколько и обходиться без него.

Так или иначе, я вернулся домой, переправившись через Ла-Манш, лишь ненамного опередив почти половину монархов и других государственных мужей Европы. Народное восстание, свидетелем которого я был в Мюнхене, стало лишь одной из доброй дюжины подобных мятежей, разразившихся весной того года, и все парни, потерявшие свои троны и канцлерские портфели, решили, как, впрочем, и я сам, что старушка-Англия — теперь наиболее безопасное для них место.

Так оно потом и оказалось, но вся шутка в том, что, спустя пару недель после моего возвращения, пришлось всерьез задаться вопросом: а не заполучит ли Англия и свою собственную революцию, которая порядочно встряхнет всех этих беглых монархов, а то и вывернет их наизнанку. Правда, самому мне казалось, что это невозможно — уж я-то повидал настоящий бунт, с людскими толпами, опьяненными жаждой разрушения, и как-то не мог представить все это в Сент-Джеймсе. Но этот старый сварливый шотландский скряга Моррисон — мой отвратительный тесть — думал иначе и излил все свои страхи на мою голову в первый же вечер.

— Ох, уж эти чер…вы чартисты! — ныл он, обхватив голову руками. — Эта проклятая толпа совсем потеряла голову или скоро сделает это. Закона о десятичасовом рабочем дне им, видите ли, уже недостаточно, и теперь они хотят отомстить всем честным людям неизвестно за что. Сжечь их всех, бешеных каналий! А что делает наше правительство, позвольте вас спросить? Ничего! А между тем мятеж уже на пороге, и французы стучатся к нам в дверь!

— У французов достаточно забот с собственными бунтовщиками, чтобы думать еще и о нас, — заметил я, — что же касается чартистов, то я припоминаю, что вы высказывали такие же страхи еще несколько лет назад, в Пэйсли, но ничего так и не случилось. Если вы помните…

— Ничего не случится, ты мне говоришь? — взвыл Моррисон и толстые брыли его щек затряслись. — Да я с ума сойду! Тебя-то, конечно, и след простынет к тому времени как эти негодяи ворвутся в дом и набросятся на мою дорогую Элспет. О Боже! — простонал он. — Как будто бы нам и без того горя было мало! Бедняжка Элспет, да еще в ее… в ее положении!

Это, конечно же, было другое дело.

Быстрый переход