Очарование, глубокое, глубинное очарование этой жизни Ирина почувствовала именно в то утро, когда взяла шестьдесят второй билет.
И, конечно, холод комнаты, которую она снимала у хозяйки, не имел по сравнению с такими вот подробностями – а их в лондонской жизни постепенно обнаружилось множество – ровно никакого значения. И плакать ей хотелось, конечно, не от холода.
Ей хотелось плакать от одиночества. Прямо как в том летнем детском саду, где она впервые такое одиночество узнала. Только в том детском саду Игорь был за стеной, в мальчишечьей спальне, а здесь его не было.
«Я же его все равно тогда не знала, – подумала Ирина. – Так что его, можно считать, и тогда не было. А потом он появился. И теперь его только пока нету. А через две недели опять будет».
Она наконец почувствовала, что воздух в комнате становится теплее – как будто от ее мыслей о муже. Хотя на самом деле, конечно, просто оттого, что, войдя в комнату, Ирина бросила в щель на радиаторе десятифунтовую монетку. Она всегда бросала монетку сразу же, как только возвращалась вечером домой, и долго сидела потом в пальто, ожидая, когда в комнате станет хоть чуточку теплее. Десяти фунтов было ужасно жаль – джинсовая юбка, которую она купила себе всего за пять фунтов, просто вопияла о глупости расходов на согревание воздуха, – и Ирина несколько раз пыталась обойтись без этого. Но первая такая попытка обошлась ей насморком, а вторая начинающимся бронхитом. Бронхит она с трудом приглушила антибиотиками и больше тщетных попыток не предпринимала.
По сравнению с московскими, лондонские декабрьские морозы казались игрушечными. Но это на сверкающей огнями и веселыми лицами рождественской улице так казалось, а дома, в унылой комнате, в одиночестве, Ирина чувствовала, что не просто мерзнет, а вся выстывает изнутри. Поэтому дни напролет она проводила на улице, то есть, конечно, не на улице, а в университете, на семинарах по английской лингвистике, или в Библиотеке Британского музея, где так хорошо было переводить старые английские повести, или в каком-нибудь недорогом пабе, где за несколько фунтов можно было сидеть хоть целый день над единственной кружкой пива. Но на ночь, деваться некуда, надо было возвращаться домой. Вечерних десяти фунтов хватало на полночи тепла, потом приходилось бросать в ненасытную щель следующую монетку.
Из-за этой чертовой монетки Ирина просыпалась каждую ночь в одно и то же время. Не специально, а просто потому, что спать становилось невозможно. А этой ночью она проснулась даже раньше, чем обычно. Может, ночь эта была какая-нибудь особенно морозная?
Она выбралась из-под одеяла, пледа и пальто, которыми накрывалась поверх одеяла, и подошла к окошку. Улочка была пустынна, горели фонари над крылечками спящих домов, в их неярком свете поблескивали на небе редкие тускловатые звезды. Все вдруг показалось ей таким странным, таким невозможным – и эта пустая улица, и звезды, и одиночество. Зачем, почему? Зачем она здесь одна, когда есть у нее дом, и есть муж, любящий и любимый, и… Зачем ей быть здесь одной, без него?!
Недоумение от этой простой мысли было таким пронзительным, что Ирина почувствовала, как по ее щекам медленными каплями потекли слезы. Может, это была та пронзительность, которая свойственна всем ночным ощущениям и утром проходит без следа, но она не могла сейчас в этом разбираться. Неделя, которую еще предстояло провести в Лондоне, казалась ей бесконечной в своей ненужности. Она готова была уехать домой немедленно, и даже не уехать, а уйти пешком, вплавь через Ла-Манш!
Ей казалось, что ничего острее этого чувства быть не может. Но когда ночную тишину вдруг прорезал звонок, Ирина вздрогнула. Звонили внизу, на улице, и звонили именно к ней: хозяйка дома была так же педантична, как и скупа, и Иринина фамилия значилась в списке жильцов уже в первый ее лондонский день. Но за полгода, проведенные здесь, звонок она слышала впервые. |