Изменить размер шрифта - +

<Оставить эти разговоры с девочкой в окончательном тексте или выбросить?>

Она вспыхивает:

— Конечно, оставить! А ты как думал?!

Айелет не знает кода, который выбрал мне Ури. Но каждый раз, когда она приходит навестить меня и видит, что я сижу за компьютером, она становится сзади, наклоняется, читает слова по мере того, как они появляются на экране, и делает мне замечания. Некоторые вещи я пишу, потому что она здесь, а некоторые — по той же причине — не пишу. «Так или так», но когда она здесь, во мне поднимается невыносимая ярость, а когда ее нет, я жду ее прихода.

Еще не зная, что она здесь, я уже ощущаю ее присутствие. Не то чтобы я улавливал его или ухватывал, даже через мою фонтанеллу, — наоборот: это ощущение присутствия произрастает из нее самой и лишь потом материализуется в пространстве. Вначале — ее волосы и дыхание, знобящее мой затылок. Затем — ее зубы, за мгновение до того, как они вонзятся в мою шею. А иногда — надеюсь, что случайно, — я ощущаю также груди моей дочери, ее Цилю и Гилю, как она их называет, когда они вдруг жалят мое плечо, и ее вопросы — ножи в мою спину:

— Что это — «в начале любви»?

— Где?

— В третьей строчке сверху — «есть что-то такое в самом начале любви, что будет поддерживать ее потом в течение всей последующей жизни».

— Таким, — шептала мне Рахель, — было тело моего Парня, которое уже рассыпалось в прах.

И такой, сказал я себе тогда, пока моя тетя говорила, и повторяю сейчас, когда моя дочь спрашивает, такой была та длинная рука, которая схватила меня и вытащила из пламени. И таким был тот палец, Анин палец, когда он играл с мягкой точкой на своде моего черепа, и те губы, Анины губы, уголки которых не переставали радостно подпрыгивать во время этой игры, и тот запах, Анин запах, который остался на моей голове и губах и прилип к моему лбу и ноздрям, и с тех пор им пахнет мой рот, и мой пот, и мои воспоминания, и мои сны, и каждый мой вдох.

— Я ухожу, — объявляет Айелет. — Ты печатаешь ужасно медленно.

Пальцы медленнее мысли, а также памяти, а мои пальцы к тому же еще застыли от той езды с Габриэлем. На его мотоцикле, из Долины в Иерусалим, к ней, в больницу, в ее последнюю ночь.

 

* * *

Именно так, Михаэль, снова наказываю я себе, именно так нужно вспоминать: без страха, без стыда, а самое главное — с юмором, «с насмешкой на устах», как говорила Хана семерым своим сыновьям перед тем, как отправляла их, одного за другим, на смерть. Моя мать, принадлежа к содружеству женщин по имени Хана, у которых есть принципы и которые всегда правы, очень симпатизировала той Хане и прославляла ее в каждый вечер Хануки.

Отец говорил:

— Снова эта история о Хане, которая убила своих детей?

Мать говорила:

— Она дала им вечную жизнь.

Отец говорил:

— В этом ты права. Уже две тысячи лет прошло, а мы всё еще говорим о ней и о ее несчастных маленьких шахидах, которые послушно делали всё, что наказывала им мать.

Мать говорила:

— Если бы все думали, как ты, еврейский народ сегодня бы уже давно не существовал.

Лицо отца говорило:

— Если весь еврейский народ был такой, как ты, может, оно и не стоило хлопот, — но голос его бормотал только: «Безумная женщина», а его глаза искали мои глаза.

Я посылал ему слабую улыбку, которой едоки мяса сигналят друг другу в затруднительном случае, и не спрашивал, какую Хану он имеет в виду.

Потому что с таким семейством, как твое, Михаэль, снова напоминаю я себе, у тебя нет выхода. Надо вспоминать с той же безоглядностью, с какой выпирает дичок посреди ухоженного сада: среди всех этих вылизанных фрезий, барвинков и георгинов, вдруг — тонкоребристый прямой бедринец, упрямый каперс, небритый куст кассии.

Быстрый переход