|
Спустя годы, когда я рассказывал Габриэлю, что делала со мной Аделаид, дочь Батии, он не сказал, как Рахель: «Как ты мог, Михаэль, ведь это твоя двоюродная сестра…» — а начал расспрашивать меня о мельчайших деталях произошедшего: «Что значит — „и тогда мы поцеловались?“ Как именно? Вы оба стояли? С какой стороны? А что раньше? А какой рукой она обняла тебя сначала? А ты? Ты сделал ей то же самое, что она тебе? Или стоял, как жена Лота? А ее тело? Только прижалось или двигалось тоже?» — пока я не сказал: «Но, Габриэль, Габриэль… Я не думал, что это тебя интересует…» — и он с дружелюбием костолома похлопал меня по плечу и засмеялся.
Но отца я не расспрашивал, потому что, поверх любопытства, между нами существовала молчаливая круговая порука грешников. Мои трапезы у Ани по возвращении из школы стали регулярными, почти ежедневными, а его обеды у Убивицы стали роскошными, и их запах уже поднимался во «Двор Йофе», стекал по склону холма в деревню и накрывал ее облаком догадок и зависти. И мы оба выходили к ним через тот же самый проход и шли по одной и той же тропке до точки ее разветвления, и, как это всегда бывает в деревне, оба мы были в конце концов замечены, и слухи достигли матери в облике трех женщин, назначивших себя провозвестницами.
Что касается меня, то я тут же был вызван на скорый суд и даже допрошен в присутствии троих, но был спрошен лишь об одном: «Чем она тебя там кормит, я требую знать».
«Ничем», — ответил я без промедления, и мать снова закляла меня не «питаться» у чужих, тем более у чужих, не соблюдающих правила вегетарианства.
Что касается отца, то она не скрыла от своих гостий тех глубоких подозрений, которые питала по его поводу.
— Я прекрасно знаю, что там происходит, — сказала она.
— Что? — наивно спросили три вестницы.
— Происходит самое ужасное. Он ест там мясо. Я чувствую этот запах в его теле. К его запаху апельсинов, что нормально, добавился запах жаркого.
Три женщины усмехнулись, сдвинули лбы, пошептались, и цветок их голов снова раскрылся.
— Это спорно, Хана, что такое нормальный запах, а что нет, — сказали они, — но главное, что мы тебе сказали.
Только один раз поцеловались мой отец с той девушкой, и с тех пор она опять не обращала на него внимания. Иногда он видел ее на улице — сумеречное солнце вычерчивало ее тело на экране платья [заходящее солнце рисовало ее силуэт] [на тонкой ткани ее платья], непокорный, дикий запах исходил от ее тела.
Его ночи вылиняли до белизны, кожа раскрыла все поры, губы потрескались. Она больше не приближалась к нему, а он — в темноте, наедине с собой — всё говорил, и говорил, и повторял ей слова, которые боялся произнести в ее свете. Но пока он набирался смелости, прошел год, и их маленький городок заволновался: девушка забеременела от одного грубого парня, сына пекаря из соседнего квартала, старше ее на год; его принудили на ней жениться и устроили им унылую свадьбу, свадьбу двух подростков, которые не любили друг друга, но рады были хоть немного повеселиться — он с приглашенными друзьями, она — с приглашенными подругами.
Молодой муж был из тех парней, что грезят о войне и своем в ней участии. Он был низкорослый, широкоплечий, с торчащими ушами и выращивал угри и собак. Он выдавливал одни, дрессировал других и тренировался в кружке рукопашного боя.
Я смотрел на отца сквозь полуприкрытые веки, не зная, что вот таким буду видеть его и сейчас, в покинутой им цитрусовой роще в Галилее, где он впервые рассказал мне эту историю. Солнце спускалось у него за спиной, затеняя его лицо и окружая густые волосы серебристо-золотым сиянием.
Через несколько недель после свадьбы подросток-муж убежал из дома и от своей жены и вступил в Хагану. |