Будь я действительно писателем, как насмешливо называет меня Алона с тех пор, как я начал писать эти записки — «наш шрайбер»: «вы обратили внимание, дети, у нас в доме есть новый Агнон…», — я бы написал правдиво и просто, что эта слеза «тяжелозвучно скатилась по скалистому склону его скулы». Но я не писатель, я вспоминатель, и не роман я пишу, а прощальное письмо, и поэтому будет достаточно, если я скажу, что слеза скатилась по щеке моего деда, и буду надеяться, что припомнил достойное запоминания.
Гирш видел скатившуюся слезу и в тот же вечер собрал свои немногие пожитки, оставил только что отремонтированный барак и перешел жить в дом Апупы.
— Вот и все, — сказала Рахель. — Кто бы мог поверить? Вот так и исполнился этот их дурацкий уговор…
Я спросил ее, как она думает, произошла ли между ними также и «консумация», и она чуть не задохнулась от смеха:
— Ты что, с ума сошел? Или тебе кирпич упал на голову? Да отец даже и представить себе не может, что такое бывает. Он до сих пор свято верит, что у Габриэля и его товарищей это солдатская дружба.
Через несколько лет, когда Габриэль и его «Священный отряд» вернулись из армии, они устроили Гиршу и Апупе незабываемый пасхальный седер. Варили, пили, пели, представляли четырех сыновей, пели переделанные пасхальные песни: «Че-ты-ы-ре Амумы, тро-ой-йе Апуп», — расширяя их до: «Шестнадцать — кто их знает?» — и до: «Зарезал Господа нашего…», — а Гирш им наигрывал, и Апупа обнял его, и скрипач, во время объятия убедившийся, что они оба уже одного роста и уровня опьянения, сказал:
— Ты делаешь из меня квеч, Апупа!
Все засмеялись, и Гирш вдруг сказал, что хочет что-то рассказать.
— «Это дорогая история»? — спросил Габриэль.
— Очень дорогая, — ответил Гирш. И рассказал, что прозрачно-золотистые камни ожерелья, которое носила Сара, светлая ей память, были камнями из его собственного желчного пузыря.
— Она специально делала мне желтую жизнь, — сказал Гирш, — чтобы у нее были еще и еще желчные камни. Помните, как мы каждый год рассказывали, что я еду играть в гостиницу в Нетании? Это я ложился на операцию в больницу. А когда я возвращался, полумертвый, она даже стакан чаю мне не подавала. «Давай камни!» — и бежала с ними к ювелиру.
— Арон знает? — спросил Габриэль.
— Зачем? Что, у него такая хорошая жизнь, что ему нужна еще одна неприятность?
* * *
Мою и Габриэля бар-мицву семья праздновала вместе. Мы были ровесники и уже друзья, и это был последний раз, когда, к моему удовольствию, Йофы видели нас такими, какими мы тогда были, — я самый рослый, а Габриэль самый маленький из всех достигавших совершеннолетия за всю историю Семьи.
После того как Йофы прикончили основную часть угощений — «таки-да хороших» и «очень здоровых» опять никто не коснулся, а любители «компота» у нас, после смерти Парня, уже не появлялись — и перестали спорить и кричать, я сказал отцу, что хочу «половить бабочек новым сачком».
Этот сачок купила мне Рахель.
— С каких это пор ты интересуешься бабочками? — удивилась она моей просьбе.
— Теперь начну.
Мне напомнили — как напоминали в каждый мой день рождения, начиная с «того самого», — чтобы я не вздумал снова идти в поле, потому что сейчас лето, «а ты ведь знаешь, как это, когда пшеница уже пожелтела, — одного осколка стекла достаточно, чтобы ее зажечь».
Я направился к Ане, но на этот раз не через пролом в нашей стене — ведь сегодня была моя бар-мицва, и я был уже взрослым и охотником, хотя и за бабочками. |