Изменить размер шрифта - +
Гордился он тем, что у него тоже родились близнецы, как это принято у всех мужчин из семейства Йофе, и эта его гордость была так велика, что он посадил в честь своих близняшек аллею кипарисов, которая спускалась от ворот «Двора Йофе» к самому подножью нашего холма и сегодня именуется Аллеей Основателей. А возникшее у него страстное желание состояло в еще более жгучем теперь стремлении побыстрее обрести потомка мужского пола — и всем, кого это удивит, я хочу сказать, что на самом деле в такой двойственности нет никакого противоречия. Вполне можно гордиться чем-то одним и одновременно еще более страстно желать чего-то прямо противоположного, и такие гордость и желание могут сосуществовать в одном и том же человеке и в одно и то же время. Одно — как постоянное ощущение радости, другое — как постоянная боль.

В деревне, понятно, послышались насмешливые голоса, и неприязнь Апупы к деревенскому люду теперь объясняли тем, что ему попросту стыдно перед соседями. Нельзя было ошибиться сильнее. Апупа чурался жителей деревни с той первой минуты, когда они потащились за ним в Долину, а что касается стыда, то он вообще никогда и ничего не стыдился: ни того, что сделал, ни того, что подумал, ни того, что породил, ни того, что хотел. Рождение четырех дочерей подряд он понял единственным доступным ему образом: видимо, что-то испортилось в его теле, том большом, точном и сильном теле, которое верно служило ему с преданностью рабочей скотины, ни разу не сказало ему «не хочу» и ни разу не сказало ему «не могу» — ни когда нужно было работать, ни когда нужно было спать, вынюхивать следы или оценивать расстояние, ни когда надо было сражаться, ни когда надо было взвалить на себя супружескую ношу. И вот надо же — как раз в том деликатном, том таинственном вопросе, где не нужны ни силы, ни усилия, ни решимость, — как раз тут оно его подвело.

Поэтому не стыд он ощущал, но беспокойство, а таких людей, как он, сам факт беспокойства пугает больше его причины — подобно тому как очень сильных людей охватывает страх, когда они вдруг чувствуют боль, или любовь, или усталость, или еще что-нибудь, что напоминает им лязг ножниц и улыбку Далилы. Но в одном мы все в семье уверены: он отнюдь «не поспесил укрыть стыд в глубине дусы», как говорили о нем «нижние» Шустеры, — по той простой причине, что в душе его не было никаких глубин.

В ту пору Шустеры уже верховодили в той маленькой деревне, что разрасталась у подножья холма. В полном отличии от «Двора Йофе», слаженного и огороженного с продуманной тщательностью, эта деревня возникла как бы сама собой, без всякого плана [без всякой направляющей руки], «и росла, как сорняк, расползаясь во все возможные стороны». Этакое неряшливо разбросанное, невнятное скопление домов, в котором разве лишь большие ястребы, то и дело кружившие над ним, могли углядеть подобие чему-то законченному — ну, скажем, половинке большого круглого гумна. Не архитектор планировал его, не строительные комиссии регулировали развитие, а одни лишь эмоции жителей да строение рельефа: любовь прокладывала здесь тропки, ненависть воздвигала заборы, а склоны и канавы теснили поля. В точности как объясняла мне Рахель: «Это взаимные страхи диктовали им расстояния, это их опасения рыли подвалы, и это голод и неуверенность торопили их строить коровники». А дед, отвращение которого к соседям со временем лишь усиливалось и углублялось, в одиночку «работал — и ел — за пятерых»: пахал, и сеял, и расширял, и закрывал бетоном и трубой верхний ручей, и прокладывал границы своего двора, и обозначал их ползучими розами, кустами малины, тяжелыми телами кактусов, огромными камнями и широкими канавами. Осенью у него повсюду цвели длинные ряды Амуминого морского лука, разгораживая поля и делянки, а его заборы, которые сейчас окружают двенадцать драгоценных дунамов «Двора Йофе», не дающих покоя всем нынешним подрядчикам и посредникам, уже тогда начали постепенно расти вверх и вширь, воздвигая вдоль себя шпалеры колючих растений, пока не превратились в конце концов в нынешние могучие оборонительные валы.

Быстрый переход