Изменить размер шрифта - +

— О, привет, Томаш! Как твои дела, нормально?

Сын встал из-за стола.

— Привет, отец. Как ты?

На лице старого профессора математики отобразилась нерешительность.

— Более или менее.

Он сел за стол. Жена, занимавшаяся посудой, бросила на него ласковый взгляд.

— Ты съешь что-нибудь, Манэл?

— Только если супу.

Граса налила в тарелку горячего супа и поставила перед мужем.

— Ешь на здоровье. Может, еще чего-нибудь?

— Нет, спасибо, этого достаточно, — сказал Мануэл, выдвигая ящик, чтобы взять себе ложку. — Я не особо проголодался.

— Ну, если все-таки захочешь, в холодильнике есть мясо. Его только на сковородку бросить… — Она вышла из кухни и надела жакет. — А я, пользуясь случаем, сбегаю в церковь Святого Варфоломея. Ведите себя хорошо, ладно?

— Ладно, мам.

Граса Норонья вышла из квартиры, оставив отца и сына вдвоем. Томаша эта уловка матери в восторг не привела. В конце концов ему всегда была ближе она, женщина ласковая и словоохотливая, нежели отец, мужчина серьезный и молчаливый, живший затворником в своем кабинете, в мире чисел и уравнений, отстраненный от семьи и всего окружающего.

Тягостное безмолвие повисло в квартире, нарушаемое позвякиванием ложки о тарелку да еще непроизвольными звуками, издаваемыми Мануэлом Нороньей при проглатывании пищи. Томаш задал отцу несколько вопросов о его бесследно пропавшем коллеге, Аугушту Сизе, но отец знал лишь то, что уже стало достоянием гласности. Он добавил только, что случившееся переполошило и напугало всех на факультете, и заместитель профессора Сизы некоторое время даже старался как можно реже появляться на улице, выходил из дома только в магазин за продуктами или если нужно было что-либо куда-то отнести.

Тема, связанная с профессором Сизой, скоро исчерпала себя, и Томаш не знал, о чем еще поговорить с отцом. Он вообще-то и не помнил, чтобы они когда-нибудь беседовали. Но тишину надо было заполнить, и он стал рассказывать о своем недавнем посещении Каира, детально описывать стелу, которую ездил осматривать в Египетский музей. Отец слушал, ничего не говоря и лишь изредка покрякивая в знак одобрения, но было очевидно, что за словами сына он следил невнимательно. Мысли его блуждали где-то далеко, занятые, вероятно, тем, что ему уготовила болезнь, а может, они витали за горизонтом реального, в области математических абстракций, где и прежде так часто пропадал профессор Коимбрского университета.

Снова воцарилось молчание.

Томаш мучительно придумывал, что бы еще наплести. Он всмотрелся в отца, в его усохшее и сморщившееся бледное лицо, субтильное старческое тело. Отец семимильными шагами приближался к концу. Но даже сознавая это, Томаш — грустная истина — не находил слов, чтобы просто с ним поговорить.

— Как ты себя чувствуешь, отец?

Ложка с супом застыла у рта. Мануэл Норонья посмотрел на сына.

— Я боюсь, — коротко сказал он.

Томаш уже собирался спросить, чего тот боится, но вовремя спохватился — столь очевиден был ответ. И именно в тот момент, в то самое мгновение, когда он не дал сорваться уже вертевшемуся на кончике языка вопросу, его вдруг как громом ударило: свершилось нечто новое и важное! Этим своим ответом отец приоткрыл свою душу и впервые сказал ему о том, что чувствует. И тотчас словно произошло чудесное превращение — стена, разделявшая отца и сына, рухнула. Через непреодолимую реку перекинулся мост. Полоса отчуждения исчезла. Великий человек, гений математики, который жил в окружении уравнений, логарифмов, формул и теорем, снизошел на землю и обратился лицом к своему сыну.

— Я понимаю, — лаконично заверил его Томаш.

Отец покачал головой.

Быстрый переход