Изменить размер шрифта - +

Какое-то время мы ехали молча, сосредоточенно вглядываясь в мелькавшие за черным окошком дачные огни. А потом Мирон, может быть, еще больше растравленный своими воспоминаниями, чем я, заговорил опять:

— В общем, так, в тридцать пятом году дело было. Отец и мама тогда еще паспорта не имели. Жили, как говорится, на нелегальном положении.

— Постой-постой! Да ведь Захар Павлович — красный партизан. Советскую власть в Сибири ставил…

— Ну и что! Ставил! — Мирон исподлобья, шумно дыша, глянул на меня, и вот когда, почудилось мне, не на шутку, а всерьез проступили в его закаменелом лице черты далекого прадеда. — Знаешь, какой сон отцу снится вот уже сорок два года? Крестьянский дом под железной крышей, с крашеными воротами, с лошадьми, коровами во дворе, с молодой хозяйкой, с детьми. Ну так это не сон, а наша быль. Среди ночи прискакал к отцу дружок из района: «Захар, запрягай своего Воронка, кидай в сани детишек да скачи что есть мочи, ежели жить хочешь. Раскулачивать тебя едут». Ну, отец, не раздумывал, не расспрашивал. Знал, какие дела кругом творятся. Воронка запряг, нас, спящих ребятишек, как котят, в сани, Марфеньку прямо с зыбкой вынес из дому — вывози, Воронко. Мама в передке, на вожжах, а сам с ружьем на заднике: лучше погибну, а живым не дамся. Отец у нас такой: терпит-терпит, мухи не обидит зря, но уж ежели несправедливость — берегись. В общем, спаслись Крутовы. Воронка на подъезде к городу бросили — просто загнали беднягу, — а сами и пошли мытарить по миру. Ты даже представить не можешь, где только мы не жили, куда только нас не заносило. Всю Сибирь изъездили, весь Казахстан, всю Киргизию, на всех стройках перебывали. На стройках проще. Там землекопы, чернорабочие нужны позарез — паспорта не спрашивают. Ну а жили мы… в землянках, в карьерах, в норах. Петр до двенадцати лет в школе не бывал. Отец сам и учил. А в селе родном в это время свой дом. Тепленький. На полном ходу. Мама до того торопилась, что сережки не успела в уши вдеть — так на столе и остались. И вот ничего — ни скотины, ни добра всякого, ни карточек семейных на стене, — ничего не жалела мама. А сережки жалела. Особенно в войну, когда отец на фронте был. Как вспомнит, так слезами и зальется. Отец эти сережки подарил маме, когда она в невестах ходила… Да, — неожиданно ухмыльнулся Мирон, — так вот пришлось бежать отцу из своего родного дома…

Прадед Мирона, тот самый каторжник, которого сослали в Сибирь за какое-то тяжкое преступление, перед смертью дал наказ сыну, то есть отцу Захара Павловича: «Живи как хочешь, Пашка. Ничего и никого не бойся. Все делай. Одного только не моги — закон переступать».

И отец Захара Павловича всю жизнь свято соблюдал этот наказ. До тех пор, пока его всенародно не выпороли шомполами колчаковцы.

Нет, нет, революционером дед не был — чего нет, того нет. И против колчаковского режима попервости не восставал. Власть. А раз власть — дело известное: сполняй приказы. И когда новая власть предписала дать хлеб для нее, слова не сказал — дал. А потом уж новая власть просто грабить стала. Раз закатывается в село отряд — подать столько-то денег чистым золотом, столько-то скота! Вот тут дед Павел и не выдержал: «Не по закону это, господа офицеры. Справедливость, она с двух сторон должна быть». «Ах вот как! Не по закону? Справедливости захотел, красная сволочь! Всыпать ему, чтобы он и слово это забыл».

И деду Павлу всыпали. Так всыпали, что домой замертво на руках принесли.

В ту же ночь, придя в себя, старик первым делом позвал сына: «Захар, садись на коня и скачи к красным. Там наша власть, а это бандиты».

Так Захар Павлович оказался в партизанском отряде, а когда отвоевался — руками и зубами вцепился в землю.

Быстрый переход