Вот теперь у меня в комнате лежит доха, волчье пальто, горностаевая шапка, беличий тулуп, заячье одеяло, торбасы, пыжиковые чулки, песцовые рукавицы и несколько медвежьих шкур для подстилки. Когда станешь надевать всё это, так чувствуешь, как постепенно приобретаешь понемногу чего-то беличьего, заячьего, оленьего, козлового и медвежьего, а человеческое мало-помалу пропадает. Кухлянка и доха лишают употребления воли и предоставляют полную возможность только лежать. В пыжиковых чулках и торбасах ног вместе сдвинуть нельзя, а когда наденешь двойную меховую шапку, или, по-здешнему, малахай, то мысли начинают вязаться ленивее в голове и одна за другою гаснут. Еще бы что-нибудь прибавить, так, кажется, над вами того и гляди совершится какая-нибудь любопытная метаморфоза.
Всё это надевается в защиту от сорокаградусного мороза. «Сорок градусов! — повторил я, — у нас когда и двадцать случится, так по городу только и разговора, что о погоде: забудут всякие и политические и литературные новости». — «У вас двадцать хуже наших сорока», — сказал один, бывавший за Уральским хребтом. «Это отчего?» — «От ветра: там при пятнадцати градусах да ветер, так и нехорошо; а здесь в сорок ничто не шелохнется: ни движения, ни звука в воздухе; над землей лежит густая мгла; солнце кровавое, без лучей, покажется часа на четыре, не разгонит тумана и скроется». — «Ну а вы что?» — «А мы — ничего, хорошо; только дышать почти нельзя: режет грудь». — «Вы что делаете в эти морозы?» — спросил я одну барыню. «Визиты, — говорит, — делаем». — «Что вы!..» — «Да как же? а в Рождество, в Новый год: родные есть, тетушка, бабушка, рассердятся, пожалуй, как не приедешь».
Впрочем, здесь, как я увидел после, и барыня, и кучер, и лошадь — все визиты делают. Барыню вводят в гостиную, кучера в людскую, а лошадь в сарай.
«В чем же вы ездите, в дохе и в малахае?» — спросил я ее. «Нет, в шляпках, в салопах». — «Конечно, не в таких салопах, которые носят барыни в Петербурге и которые похожи на конфектные бумажки, так что не слыхать, есть ли что на плечах или нет! Верно, здесь кроют их байкой или сукном?»
А оказалось, что в таких же: «Материей, — говорит, — крыты».
Несмотря, однако ж, на продолжительность зимы, на лютость стужи, как всё шевелится здесь, в краю! Я теперь живой, заезжий свидетель того химически-исторического процесса, в котором пустыни превращаются в жилые места, дикари возводятся в чин человека, религия и цивилизация борются с дикостью и вызывают к жизни спящие силы. Изменяется вид и форма самой почвы, смягчается стужа, из земли извлекается теплота и растительность — словом, творится то же, что творится, по словам Гумбольдта, с материками и островами посредством тайных сил природы. Кто же, спросят, этот титан, который ворочает и сушей и водой? кто меняет почву и климат? Титанов много, целый легион; и все тут замешаны, в этой лаборатории: дворяне, духовные, купцы, поселяне — все призваны к труду и работают неутомимо. И когда совсем готовый, населенный и просвещенный край, некогда темный, неизвестный, предстанет перед изумленным человечеством, требуя себе имени и прав, пусть тогда допрашивается история о тех, кто воздвиг это здание, и так же не допытается, как не допыталась, кто поставил пирамиды в пустыне. Сама же история добавит только, что это те же люди, которые в одном углу мира подали голос к уничтожению торговли черными, а в другом учили алеутов и курильцев жить и молиться — и вот они же создали, выдумали Сибирь, населили и просветили ее и теперь хотят возвратить Творцу плод от брошенного Им зерна. А создать Сибирь не так легко, как создать что-нибудь под благословенным небом…
Я не уехал ни на другой, ни на третий день. |