— Фаддеев!» «Фаддеев!» — повторил другой и за ним третий, потом этот третий заглянул ко мне в каюту. «Они на кубрике, ваше высокоблагородие, — сказал он, — сейчас придут». — «Кто они?» — спросил я. «А Фаддеев». Матросы иначе в третьем лице друг друга не называют, как они или матросъиком, тогда как, обращаясь один к другому прямо, изменяют тон. «Иди, Сенька, дьявол, скорее! тебя Иван Александрович давно зовет», — сказал этот же матрос Фаддееву, когда тот появился. «Ну, ты разговаривай у меня, сволочь!» — отвечал Фаддеев шепотом, показывая ему кулак. Это у них вовсе не брань: они говорят не сердясь, а так, своя манера. Когда же хотят выразиться нежно, то называют друг друга — братишкой. «Посмотри-ка»! — сказал я Фаддееву, указывая на беспорядок, и, махнув рукою, ушел в капитанскую каюту.
Это был просторный, удобный, даже роскошный, кабинет. Огромный платяной шкап орехового дерева, большой письменный стол с полками, пьянино, два мягкие дивана и более полудюжины кресел составляли его мебель. Вот там-то, между шкапом и пьянино, крепко привинченными к стене и полу, была одна полукруглая софа, представлявшая надежное убежище от кораблекрушения.
Любезный, гостеприимный хозяин И. С. Унковский предоставлял ее в полное мое распоряжение. Сам он не был изнежен и почти ею не пользовался, особенно в непогоду. Тогда он не раздевался, а соснет где-нибудь в кресле, готовый каждую минуту бежать на палубу. Сядешь на эту софу, и какая бы качка ни была — килевая ли, то есть продольная, или боковая, поперечная, — упасть было некуда. Одна половина софы шла вдоль, а другая поперек фрегата. Тут не пускал упасть шкап, а там пьянино. Из обоих окон мне видно было море. Что за безобразие или, пожалуй, что за красота! «Буря — прекрасно! поэзия!» — скажете вы в ребяческом восторге. «Какая буря — свежий ветер!» — говорят вам.
Может быть, оно и поэзия, если смотреть с берега, но быть героем этого представления, которым природа время от времени угощает плавателя, право незанимательно. Сами посудите, что тут хорошего? Огромные холмы с белым гребнем, с воем толкая друг друга, встают, падают, опять встают, как будто толпа вдруг выпущенных на волю бешеных зверей дерется в остервенении, только брызги, как дым, поднимаются да стон носится в воздухе. Фрегат взберется на голову волны, дрогнет там на гребне, потом упадет на бок и начинает скользить с горы, спустившись на дно между двух бугров, выпрямится, но только затем, чтоб тяжело перевалиться на другой бок и лезть вновь на холм. Когда он опустится вниз, по сторонам его вздымаются водяные стены. В каюте лампы, картинки, висячий барометр вытягивались горизонтально. Несколько стульев повольничали было, оторвались от своих мест и полетели в угол, но были пойманы и привязаны опять. Какие бы, однако, ни были взяты предосторожности против падения разных вещей, но почти при всяком толчке что-нибудь да найдет случай вырваться: или книга свалится с полки, или куча бумаг, карта поползет по столу и тут же захватит по дороге чернильницу или подсвечник. Вечером раз упала зажженная свеча, и прямо на карту. Я был в каюте один, встал, хотел побежать, но неодолимая тяжесть гнула меня к полу, а свеча вспыхивала сильнее, вот того гляди вспыхнет и карта. Я ползком подобрался к ней и кое-как поставил на свое место.
«Крепкий ветер, жестокий ветер! — говорил по временам капитан, входя в каюту и танцуя в ней. — А вы это всё сидите? Еще не приобрели морских ног».
— «Я и свои потерял», — сказал я. Но ему не верилось, как это человек может не ходить, когда ноги есть. «Да вы встаньте, ну, попробуйте», — уговаривал он меня. |