Я невольно отдавался ему, но потом опять возвращался к своим сомнениям: привыкну ли к морской жизни, дадут ли мне покой ревматизмы? Море и тянет к себе, и пугает, пока не привыкнешь к нему. Такое состояние духа очень наивно, но верно выразила мне одна француженка, во Франции, на морском берегу, во время сильнейшей грозы, в своем ответе на мой вопрос, любит ли она грозу? «Oh, monsieur, c'est ma passion, — восторженно сказала она, — mais… pendant l'orage je suis toujours mal а mon aise!»
Капитан и так называемый «дед», хорошо знакомый читателям «Паллады», старший штурманский офицер (ныне генерал), — оба были наверху и о чем-то горячо и заботливо толковали. «Дед» беспрестанно бегал в каюту, к карте, и возвращался. Затем оба зорко смотрели на оба берега, на море, в напрасном ожидании лоцмана. Я всё любовался на картину, особенно на целую стаю купеческих судов, которые, как утки, плыли кучей и всё жались к шведскому берегу, а мы шли почти посредине, несколько ближе к датскому.
Тревожился поминутно капитан, тревожился и дед, и не раз, конечно, назвал лоцмана за неявку «каторжным». Он побежал в двадцатый раз вниз. Вдруг капитан послал поспешно за ним.
Они, казалось, оба были чем-то поражены.
— Мы на мели! — дошли до моего слуха тихие слова.
Я пощупал ногой палубу: она перестала двигаться, ноги стояли будто на земле.
Я смотрел на всё это рассеянно и слушал с большим равнодушием, что говорили кругом. Меня убаюкивал тихий плеск моря, теплая погода и поглощала
— Какая благодать! — говорил я себе, ощутив под ногами неподвижные доски палубы.
Но что за суматоха поднялась на фрегате — «из-за таких пустяков!» — думал я.
Засвистали всех наверх, поднялась возня, шум: «Спускать шлюпку! завозить верпы!» — только и слышалось. Офицеры, кто спал, кто читал или писал, — все принялись за дело.
Верпы — маленькие якоря, которые, завезя на несколько десятков сажен от фрегата, бросают на дно, а канат от них наматывают на шпиль и вертят последний, чтобы таким образом сдвинуть судно с места. Это — своего рода домашний способ тушить огонь, до прибытия пожарной команды.
Но тяжелый наш фрегат, с грузом не на одну сотню тысяч пуд, точно обрадовался случаю и лег прочно на песок, как иногда добрый пьяница, тоже «нагрузившись» и долго шлепая неверными стопами по грязи, вдруг возьмет да и ляжет средь дороги. Напрасно трезвый товарищ толкает его в бока, приподнимает то руку, то ногу, иногда голову. Рука, нога и голова падают снова как мертвые. Гуляка лежит тяжело, неподвижно и безнадежно, пока не придут двое «городовых» на помощь.
И фрегат, потрогиваемый слабыми верпами, как будто подастся, поползет, крякнет, раздадутся радостные восклицания — а он ни с места. Нет, надо послать за «городовым». И послали.
Смотрел я на всю эту суматоху и дивился: «Вот привычные люди, у которых никаких „страшных“ минут не бывает, а теперь как будто боятся! На мели: велика важность! Постоим, да и сойдем, как задует ветер посвежее, заколеблется море!» — думал я, твердо шагая по твердой палубе. Неопытный слепец!
— Подступиться разве к ним и спросить, что их так тревожит? Приступу нет: и не глядят!
Я помню только, что один из офицеров, барон Шлипенбах, оделся в полную форму и поспешно послан был в Копенгаген за пароходом помочь нам сняться с мели.
Пока моряки переживали свою «страшную» минуту, не за себя, а за фрегат, конечно, — я и другие, неприкосновенные к делу, пили чай, ужинали и, как у себя дома, легли спать. Это в первый раз после тревог, холода, качки!
— Какая благодать! — твердил я, ложась, как на берегу, дома, на неподвижную постель. |