Моя ровесница, не красавица, но и не урод. Богата, как Крез, мы тоже небедные, но деньги всегда нужны, да и земли… не знаю, получится ли нам когда-нибудь стать близкими людьми? Не уверен. В церкви честно отстоял и все, что от меня требовалось, выполнил. Хотя и без желания. Адельгейд тоже не выказывает особого рвения сделаться моей супругой. Я спрашивал, в чем дело? А она в глаза не глядит, отворачивается. Мол, дорогой укачало да растрясло. Какая уж тут свадьба? Но да, дело сделано. Священник назвал нас мужем и женой, теперь высидеть до конца пира и исполнить свой долг. Как не хочется-то!
У Адельгейд рожа зеленая с дороги, глаза красные от слез, плохо ей. А тут еще Манфред на радостях с дружиною песню похабную затянул:
…И ведь ничего не отложишь, не повременишь. Одно счастье, столы накрывают на лужайке, так что авось отойдет бедненькая.
— Чего надо?
А, это меня на свадебный пир зовут, мол, все за столами, только жениха и не хватает. Не пьется им без меня! Невеста заждалась, спрашивает, где благоверного черти носят, не сгинул ли, не провалился в отхожем месте?
Не сгинул, не провалился, сейчас будет. Адельгейд теперь следует супругой именовать. Да все, иду уже! Не дадут человеку покоя. Иж как жонглеры неистовствуют, музыканты струны рвут, в бубны бьют, словно у них личная радость! Словно один из них с вольной жизнью расстается. С вольной жизнью? А, шиш вам, пустобрехи! Я герцог — моя воля. Не стану подле женской юбки сидеть, а лучше сделаю Адельгейд ребеночка, будет ей с кем нянькаться. Да иду уже, сколько можно. Стоп!
Кто это в синем сюрко с золотым воротом и золотом на подоле — приметном таком, бывшим моим? Кто как не мой дружок-закадыка, достославный Отто Виттельсбах, которого я специально к сватам в компанию пропихнул, чтобы он нормально с невестой переговорил? Он по девкам великий ходок — ученый-переученый, хоть риторикой в жизни не занимался и, кажись, неграмотный. Девкам на грамотность плевать, им лишь бы крокус торчал. Крокусы — это такие цветы, их на клумбах выращивают для красоты и аромата. Но еще это тайный знак, так сказать, сообщение о намерениях. Хочешь девицу из дома выманить да на сеновал или в луга-поля зазвать, непременно к одежде крокус приколи. Не ошибешься. Наш Оттон — верзила лохматый, косая сажень в плечах, диво-дивное, что дареная одежа на нем не рвется, хотя это на мне она мешком висела, на нем же точно влитая. Как на свидание собирается, непременно свежий крокус у цветочницы, что у ратуши торгует, покупает.
«Какой крокус? Тебе, молодцу, кипарис больше бы пошел», — смеется, показывая редкие черные зубы, дядька Хротгар. Помню, видал я этот самый кипарис в книге о разных растениях. Кипарис в Риме произрастает, в Турции, в Святой земле, еще где-то там. Я его сразу приметил — пирамидка на стройной ножке, ни дать ни взять гриб навозник. Но кой с чем, безусловно, сходство имеет.
— Ну, здравствуй друг прекрасный! Можешь не кланяться, лучше рядом иди, поговорим по дороге. Как ты меня, негодяй, описал благородной маркграфине? Что она от меня, точно черт от ладана, шарахается?
— Да все как есть сказал, в мельчайших подробностях. — Отто прикладывает руку к сердцу, глаза удивленные, скорее всего не врет.
— Так ли оно? Приврал небось сверх меры, а теперь она по твоей милости разочарована. Нарисовал меня писаным красавцем, а я, что я… рыжий, росточка не богатырского. Признавайся, гнида? Наплел, чего не велено было?
— Да чтоб мне провалиться, Фридрих! Вот те крест! — Виттельсбах размашисто перекрестился. — Что сказал? Ну, дословно: Фридриху двадцать пять лет, волосы имеет огненно-рыжие, но не отпускает их, как придворные модники, а стрижет скромно, до плеч. Бородку носит коротенькую. Что еще? Про глаза твои сказал — что большие они и голубые, точно на иконе, и кожа белая да такая прозрачная, что кое-где вены просвечивают. |